КАЛЕНДАРЬ
Ноябрь 2018
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
« Сен    
 1234
567891011
12131415161718
19202122232425
2627282930  

Станислав Опарин «Тайная война»

В воспоминаниях известного новосибирского журналиста Станислава Опарина корейская война 1950 – 1953 годов показана глазами рядового солдата. Но эта книга не только рассказ о войне, а еще и признание в любви: к деревенскому детству, к добрым и хорошим людям, которых встретил на жизненном пути, к Родине.

В 2005 году Новосибирским книжным издательством тиражом 500 экземпляров была напечатана книга воспоминаний Станислава Прокопьевича Опарина «Тайная война» (с подзаголовком «Мы смерти там не искали. Из дневника воина-интернационалиста»). Издание было осуществлено при финансовой поддержке администрации Новосибирской области.

С.П.Опарин родился в крестьянской семье в одном из сел Черепановского района. Вместе с родителями жил в Маслянинском, Колыванском районах. В 1964 году окончил Уральский государственный университет им. А.М.Горького по специальности журналистика. Работал в Колывани, Карасуке, Татарске. Хорошо знал землю, сельское хозяйство, проблемы крестьянства. И поэтому в 1962 году, когда С.П.Опарин из районной газеты перешел в областную, ему поручили освещать жизнь районов Кулунды. Потом работал в аппарате редакции литературным сотрудником, заведующим отделом сельского хозяйства. Станислав Прокопьевич побывал, пожалуй, во всех районах области, во многих селах и деревнях. Его знали многие руководители хозяйств, специалисты, рядовые механизаторы, животноводы. Они были героями его очерков, корреспонденций, репортажей. К его мнению, высказываниям в аналитических статьях с уважением относились и ученые-аграрии, и практики.

Последние два года жизни Станислав Прокопьевич находился на пенсии, но по-прежнему не оставлял любимую журналистику. Им была написана документальная повесть об участии советских людей в корейской войне. Особую ценность повести придает то, что это рассказ очевидца.

 

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

 

Наш самолет оторвался от взлетной полосы Хабаровского аэродрома и, вспарывая ночное небо, взял курс на Харбин.

В салоне нет свободного места. Казалось, что летят одни коммерсанты, о чем свидетельствовали массивные сумки и баулы, раздутые рюкзаки, лощеные лица их владельцев в броской модерновой одежде. Среди них мы, новосибирские журналисты, выглядели белыми воронами, а особенно я, потому что, отправляясь в Китай, впервые на лацкан пиджака нацепил еще совсем новенький звездастый знак «Воину-интернационалисту».

Молодой бритоголовый мужчина из соседнего ряда правой рукой обнимал свою спутницу, а левой разглаживал складки своего «Адидаса» и частенько посматривал на меня с непонятной улыбкой. Я, отвалившись на спинку сиденья, отдыхал от послеаэропортовской сутолоки.

Сосед в «Адидасе» повернулся ко мне, громко кашлянул и спросил:

— Афганистан?

— Нет.

— Вьетнам?.. Египет?

— Северная Корея, — удовлетворил я его любопытство.

Он пососал толстую нижнюю губу и ничего не ответил. Но не прошло и минуты, как бы выплюнул:

— Та война была незаконной,— презрительно ткнул пальцем в мой знак и отвернулся к своей напомаженной подруге, что-то стал говорить ей на ухо. Она расхохоталась.

Во мне моментально сработало какое-то внутреннее взрывное устройство, подбросив на ноги. Я уже раскрыл было рот, чтобы сказать какую-нибудь гадость своему оскорбителю, но товарищ мой, журналист каргатской районной газеты «За изобилие» Александр Сидоренко, всегда спокойный, уравновешенный, потянул меня за полу пиджака, попросил, чтобы я не связывался, что он все слышал и на такого человека просто не следует обращать внимания. Он летит сам по себе, мы тоже — сами по себе.

Но забыть случившееся я не могу. «Незаконная война». Странное понятие. Кто, где, когда, решением какой международной конвенции «узаконивал» какие-либо войны? Что, разве законными были войны в Анголе, во Вьетнаме, в Египте, наконец, в Афганистане? Откуда было знать нашим парням об этом? Они что, еще не целованные, по доброй воле шли туда умирать? Как и какими слезами можно оплакать их гибель! Их белые кости, разбросанные по всем материкам земного шара, омывают чужие дожди, засыпают не наши пески... Уж очень им хотелось в расцвете жизни умирать в чужой стране, за неизвестно какие и кем поставленные цели? Но они, наши парни, шли именно туда, куда их посылала Родина, потому что были солдатами этой Родины, принимали присягу на верность Родине, на готовность защищать свободу Родины, с оружием в руках, не раздумывая, идти туда, куда прикажет Родина.

И простые русские парни шли умирать в пески Африки, в джунгли Вьетнама... Но где бы ни воевал наш солдат, он верил, что сражается за правду, за свою Родину. Не будь у него такой веры, он бы не вынес всего того, что выпало на его солдатскую долю.

Лично мне никто не говорил, что тебя на войне в чужой стране могут покалечить, а то и вообще убить. Опьяненный молодостью жизни, сам я просто не думал об этом. Но, когда на чужой земле первый раз надо мною пламенем разверзлось небо, когда уши заложило от душераздирающего воя падающих бомб, когда они стали рваться, а деревья и фанзы запрыгали в пляске смерти, земля вздрагивала и стонала, я, обхватив голову руками, притиснулся каждой клеточкой своего беззащитного тела к конвульсирующей земле, и впервые в испуганном мозгу мелькнуло: это конец. Конец в неполные двадцать лет...

Прошли годы. Многое изменилось в нашей жизни. Наскучавшиеся в строгих рамках законности люди, вкусив вседозволенности, словно ошалели. Можно кого угодно и что угодно перетормашивать с ног на голову и наоборот. Как тебе выгодно, что в твоих шкурных интересах — то и делай. Бывшие совсем уж черными мигом перекрасились в крахмально-белых, синие стали розовыми, а некогда самые настырные защитники и хранители сталинизма враз превратились в лютых критиков и ниспровергателей Иосифа Виссарионовича...

Не сошла ли с ума Россия?

Но пока мы не совсем поглупели, пока в нас осталось что-то от человека, нельзя же нам то, что вершилось много лет назад в конкретных исторических условиях, теперь, в угоду кому-то, все переиначивать, искажать, фальсифицировать, подстраиваясь под именно сегодняшнюю мелодию. Ничего из этого не получится — для каждой песни своя музыка.

Я стараюсь избежать всего этого. Рассказать так, как было тогда на самом деле, поведать о тех чувствах, которые испытывал тогда, без какой-либо даже малейшей корректировки на сегодняшнюю моду. Что было, то было, а другого я просто не знал. Конечно, жареного блюда не получится, но спекулировать на истории, ублажать себя сиюминутными выгодами, чтобы кому-то понравиться, оболгав при этом кого-то, и в первую очередь Родину, — я не хочу и не буду.

Помню жаркий солнечный день в чужой стране. Все цветет и благоухает под ничего не знающим солнцем. Все тянется к жизни... А мой одногодок из Кузбасса умирает от осколочной раны. Я на себе испытывал его предсмертные муки и в душе поклялся, если будет возможно, рассказать правду о Корейской войне, о которой знаю не понаслышке, не по архивным документам и газетно-журнальным публикациям. Я сам был на той войне вместе с тысячами таких же молодых парней, сам все видел. Не знаю, кто и при каких обстоятельствах надоумил меня вести дневник. Большое спасибо тому человеку. Я делал записи урывками, в строжайшей тайне от самых близких товарищей. Обо всем записать не удалось, да и многого я просто не знал. Отдельные странички до того зашифрованы выдуманным мною и давно потерянным «ключом», что понять уже ничего не могу. Но все равно этот дневник в нескольких старых китайских блокнотиках с неизменными портретами Мао Дзэ-дуна на титульной страничке мне помог воскресить в памяти давно минувшее.

 

МНЕ СКАЗАЛИ: «ТЫ ВРЕШЬ!»

 

Райком партии занимал, пожалуй, самый престижный в Колывани двухэтажный особняк, когда-то построенный здешним купцом. Метровой толщины кирпичные стены искусно расписаны орнаментом правильных геометрических фигур, собранных из обточенных кирпичиков, светлые сводчатые окна, замысловатая вязь по всему карнизу. Этот дом «смотрелся» со всех сторон и как бы говорил прохожим: «Так предки умели строить!».

На втором этаже в самом красивом залитом солнцем зале был кабинет первого секретаря. Там шло заседание бюро райкома. Я сидел в приемной и ждал своей участи. Шло время, а меня все не вызывали. О чем я тогда думал? Видно, вспоминал, как встретил меня, демобилизованного, Новосибирск. Наш читинский поезд прибыл на станцию Новосибирск-Главный. Была глухая полночь. Лютый мороз, да еще с ветерком. На привокзальной площади — ни одного человека, всех разогнал холод по теплым квартирам.

Было это 24 декабря 1954 года. Трамваи не ходили.

— Доберусь пехом, — сказал я провожавшим меня солдатам, с которыми ехали от Читы, и сходить они должны в Тюмени.

Мы с каждым обнялись, наобещали писать и приезжать в гости, и я потопал от вокзала по улице Челюскинцев к Вознесенскому храму. Там свернул налево к улице 1905 года, где находился заезжий двор Колыванского совхоза.

Я не был уверен, что кто-нибудь меня там ждет, хотя из Читы послал телеграмму, что приеду, но в какой день и час сообщить не мог, так как все зависело от привокзальной военной комендатуры: когда и на какой поезд они меня определят.

Едва я открыл двери заезжего дома, как навстречу, в белых кальсонах и босиком, выбежал отец. Он повис на мне и сквозь слезы говорил:

— Думал, что не встречу. Третьи сутки на исходе, а тебя нет и нет.

Каким он, оказывается, стал маленьким, щуплым, как сильно постарел за три с лишним года моей службы.

— Все читали твои письма с матерью, все ты там в волейбол играл, как спортсмен какой-то, — говорил отец, хлопоча возле раскаленной плиты. Он уже был в своем поношенном костюме, который я хорошо помнил, в теплых валенках.

— Без спорта в армии не положено, — ответил я с ухмылкой. Тем временем на плите закипели пельмени. Комната наполнилась вкуснейшим домашним ароматом.

Пировать было некогда. Чтобы засветло успеть в свою деревню, надо было пораньше отправляться в путь. В пять утра отец пошел запрягать своего Гнедка. Минут через двадцать, укутавшись в тулуп, я уже сидел рядом с отцом в широкой набитой пахучим сеном кошевке.

Вывернули на Красный проспект, и Гнедко сам затрусил в сторону городского аэропорта. Навстречу тянулись обозы с мешками, сеном, дровами... Этот бесконечный поток всасывал в себя город.

Пересекли Заельцовский бор и выехали на берег Оби, а небо все еще было темным. Наскоро покормив Гнедка, спустились на обской лед, на так называемый зимник. Гнедко ходко бежал по накатанной дороге. Далеко за лугами редкими огоньками светилась приподнятая возвышенностью Колывань. Какое-то время ехали по Оби, потом виляли по ее многочисленным протокам и старицам, по закустаренным лугам. А Колывань все пряталась, все светилась.

Проскочили по льду неширокий Чаус, низом горы обогнули Колывань, не останавливаясь в деревнях Скала, Амба, Паутово. Когда уже совсем стало темнеть, привез нас уставший Гнедко в Боярку, где жили мои родители, братцы и сестрицы. Деревня наша за топями и болотами. А дальше к северу, где был тихий Пихтовский район, — вообще место гиблое. Там во множестве деревень, раскиданных в тайге по берегам Боксы, Шегарки и других речек, были сплошь ссыльные. Сбежать оттуда через непроходимые болота и топи, кишащие змеями, просто невозможно, а единственная дорога на Пихтовку через Боярку надежно охранялась.

Но местожительства родители не выбирали. После войны отца назначили в здешний совхоз на должность главного агронома. А семья — что нитка за иголкой. Да мы надолго и не закреплялись на одном месте. Станция Посевная, где я родился, затем село Безменово того же Черепановского района, потом деревня Петени — уже в Маслянинском районе. И вот — Боярка, хотя ягодами такого названия вокруг не пахло, а паутов и комаров было много.

Сестрицы и братишки были без ума от моих подарков: воздушных носовых платочков, конфет в обертках с иероглифами, чудом сохранившихся мандаринов.

Осчастливленная встречей мать все трогала мои китайские медали, которые, ради такого случая, я прикрепил к слинявшей гимнастерке.

— Где же ты был, сынок? Мы здесь гадали, гадали…

— Далеко, мама, в самом Китае, где растут мандарины.

— Какие они — китайцы, страшные?

— Нет, мама, нормальные люди.

— Как повезло тебе сынок, хоть на свет посмотрел. А мы в своей деревне ничего не видим.

— Точно, мама, повезло мне.

С родными пробыл несколько дней. Успел встретиться с оставшимися в деревне школьными товарищами, походил на лыжах по милых сердцу лесам, здороваясь с закуржавленными березками, подросшими, заматеревшими. Но одно не давало покоя — когда продолжу учиться? До армии я окончил только первый курс Новосибирского топографического техникума. Можно бы вернуться туда на второй курс, но мне не очень-то приглянулась эта профессия, в мечтах давно было другое: средняя школа, университет, работа в газете. В Боярке только семилетка, а самая ближайшая средняя школа и та без вечернего отделения — во Вьюнах, что в двадцати километрах. Так уж лучше в Колывань. Вдвое дальше, но надежнее, да и работу там подыскать легче.

В порядке исключения, как выразился директор вечерней школы, меня догонялой приняли в девятый класс.

Устроился в местную промартель «Производственник». Это было интересное предприятие. Катали валенки, готовили квас, морс, мороженое, шили платья, блузки, телогрейки, брюки, готовили сырец и обжигали кирпич, добывали бутовый камень, мастерили сани, телеги, из лозы плели кресла, стулья, даже выпускали пряники и копченую колбасу.

Но я был не только демобилизованным солдатом, но еще и кандидатом в члены КПСС. Собрав все переданные мне в Чите документы, я отправился в райком партии. Помощник первого секретаря посмотрел мои документы, сказал, что кандидатский срок истекает, но для приема в партию нужны рекомендации, а раньше чем через год мне их никто не даст.

— Поставим тебя как кандидата на учет в парторганизацию «Производственника», — сказал помощник секретаря.

Год пролетел быстро. Мне дали рекомендации секретарь первички, рабочий сапожного цеха, комсомольская организация. На партийном собрании первички приняли единогласно. Что сейчас скажут члены бюро?

Меня позвали. Зашел в кабинет. Стою возле длинного стола под красной плюшевой скатертью. С дальнего конца к нему приткнут другой стол — поменьше. За ним восседал, облокотясь на столешницу, первый секретарь в черном костюме и при галстуке. За длинным столом — члены бюро. Почти все они мне знакомы: с кем-то был на охоте, с кем-то на рыбалке, кто-то приходил в нашу промартель. Я узнаю председателя райисполкома, председателя райпотребсоюза, председателя местного колхоза… Но странно — они не узнают меня. Лица замкнутые, как восковые.

И тут я испугался, увидев среди членов бюро конопатое лицо. Конечно, это он — мой давнишний истязатель. Я не мог ошибиться, как не мог и забыть этого человека… Мне тогда исполнилось шестнадцать лет, и надо было получать паспорт. Попутного транспорта не было, и я из Боярки пешком пришел в Колывань. В паспортном отделе милиции сидел корявый капитан. Отдал ему документы. Он только мельком глянул на мои справки, отрывисто спросил густым басом:

— Где подпись секретаря сельсовета? — и отдал мне бумажки. — Приходи с подписью.

В тот же день я еще раз отмерил сорок километров. Шел босиком, чтобы не стоптать ботинки. Подошвы ног обжигало больно, словно я шагал не по пыльной дороге, а по раскаленному железу.

Через неделю снова пришел в милицию. Почти до вечера ждал, когда появится конопатый. Дождался. Но он опять не нашел какой-то подписи… Этот человек гонял меня из Колывани в Боярку и обратно четыре раза. Нет, я никогда его не забуду. Никогда!

— Скажите нам, где вас принимали кандидатом в члены партии?, — пресек мои воспоминания первый секретарь.

— На полевой почте 7796, — четко ответил я.

Первый секретарь небрежно бросил на красный стол тощенькую папку. Члены бюро из рук в руки передавали мои документы.

— Что это за полевая почта? Откуда она взялась в мирное время? Где тебя принимали?,— спросил корявый.

— Я уже сказал, что место моей службы — полевая почта 7796. Там и принимали.

— Ты врешь! Ты хочешь скрыть правду от партии! — возмутился корявый и, уставившись на первого секретаря, добавил: — Он обманывает партию и стремится проникнуть в наши ряды. Ему, видимо, не знаком Устав партии, в котором  записано, что коммунист должен быть честным перед  своей партией? Придумал какую-то полевую почту. Мы знаем, что наша страна ни с кем в эти годы не воевала, а значит, не могло быть и полевой почты. Он все врет!

— Но там же сказано, что есть такая, — я кое-как сдерживался, чтобы не перейти на крик.

— Надо же, какой упрямый. Нахрапом лезет в партию, — сказал кто-то.

У меня в душе все кипело. И я не мог им сказать, что война была, что гибли люди. Ее и для меня не было, потому что обещал свято хранить государственную тайну. Я должен был навсегда выбросить из своего лексикона слово «Корея». Я просто служил в Советской Армии.

— Скажите, кто ваши родители? — спросил председатель райпотребсоюза.

— Отец — агроном, мать — домохозяйка…

— Не об этот спрашиваю. Их происхождение. Из зажиточных, кулаков, из бедных?

— Из крестьян, — ответил я, хотя понимал, что ему хотелось услышать.

Мои родители при детях не любили вспоминать о прошлом.

Но иногда за обедом, а то и во время какой-то работы родители проговаривались о старых годах, о прежней жизни, жаловались, что все у них пошло прахом. Из пойманных таких обрывочных сведений я мог воспроизвести трагическую картину былого. Дед мой, Дмитрий Савельевич Опарин, уроженец села Явленки Северо-Казахстанской области. Все его незамужние дочери, сыновья со снохами и детишками, а это почти тридцать человек,  жили в большом дедовском доме в центре Явленки. Работать они не ленились, а потому в доме всегда был достаток.

В хозяйстве было несколько пар справных коней, разные орудия для обработки земли, маслобойка. Там же, в Явленке, жили родители моей матери, Бухтияровы. У них тоже было крепкое хозяйство. В начале тридцатых годов Опариных и Бухтияровых раскулачили, все отобрали и грозились сослать в края неведомые. Но те оказались не промахами и разбежались. Мой отец, Прокопий Дмитриевич, и мать, Ульяна Ивановна, притаились в Новосибирской области. Братья и сестры отца с матерью оказались в Москве, Ленинграде, Свердловске, Царицыне, на Кубани, на Украине — рассыпались по всей большой стране. Мой дед по матери не хотел бежать с родной земли, и его сослали в Нарым. Как ни пытались потом что-нибудь выведать о его судьбе, не нашли и следов…

— Притворяется! Он все знает. Как сын, он должен все знать о своем отце и матери! — корявый стоял над красным столом и лицо его стало багровым. — Такого человека со скрытной душой надо подальше гнать от партии! Еще неизвестно кто и где его принимал…

И тут я взорвался. Стукнул кулаком по красному столу, окинул всех гневным и совершенно беспомощным взглядом, и пулей выскочил из кабинета. Вслед мне что-то кричали, о чем-то грозили, но я уже ничего не слышал…

Но, слава богу, мир не без добрых людей. Вскоре меня вызвала в райком партии второй секретарь Екатерина Григорьевна Полякова. На том горьком для меня заседании ее не было — по каким-то делам уезжала в обком партии.

Полякова встретила меня в приемной, проводила в свой кабинет, усадила на стул. Ее широкоскулое крестьянское лицо улыбалось, глаза светились добротой. Подошла ко мне, положила руку на мое плечо и спросила:

— Ты, никак, обиделся? Расскажи мне, бог с ней, с тайной. Мне можно, не проговорюсь, кому не надо.

Я все рассказал.

— Мерзавцы! Какие сволочи! — возмущалась Екатерина Григорьевна, нервно суетясь по кабинету. — Но ничего, ты только не омрачай душу. В жизни еще много черного встретишь. Знай одно — я за тебя постою. На очередном бюро, ручаюсь, мы это поправим.

В райком меня не приглашали. Что и как там было на заседании бюро — не знаю. Но в тот же вечер Полякова разыскала меня и обрадовала: я был принят в КПСС. А через несколько дней получил новенький с хрустящей корочкой и оттиснутым на нем силуэтом Ленина партийный билет. Был февраль 1956 года.

Видимо, тоже по ходатайству Екатерины Григорьевны, а иначе кто бы замолвил слово, меня избрали членом районного комитета комсомола, а потом вторым секретарем райкома. И члены бюро райкома партии при встречах со мной здоровались, были любезны.

Отца же моего, Прокопия Дмитриевича, который продолжал работать главным агрономом Колыванского совхоза, все время терзали недоверием. Однажды он горько пожаловался:

— Вчера коммунисты обсуждали вопрос о посевной, меня, агронома, на собрание, не позвали. Говорят, что беспартийному не положено. Обидно мне.

Я спросил отца, почему бы ему не вступить в партию.

— Поздно, — ответил он. — Да еще начнут копаться в прошлом, ворошить старое. Нет, не хочу.

При редких наших встречах я всегда старался напомнить ему о партии. Работник он был хороший, дело свое знал. Помню, как возле совхозной конторы посеял две сотки яровизированной в нашем холодном погребе пшеницы. Когда она выросла и на каждом стебле завязалось по несколько колосьев все дивились, а агронома зауважали. На тысячегектарном поле второй фермы добытая им где-то семенная пшеница дала по 52 центнера отборного зерна с гектара. Такого в 1954 году не было не только в Колыванском районе, но и в области. К отцу приезжали делегации, его стали приглашать на областные совещания агрономов. А вот на партийные собрания доступ был закрыт.

Жена совхозного бухгалтера, агроном по образованию, давно прицеливалась к отцовской должности, и я боялся, что доработать до пенсии ему не дадут. Я сказал ему, что члена партии тронуть бы не посмели. Он меня понял.

Отец подал заявление и был принят в КПСС. Как он гордился тем, что вместе со всеми ходит на собрания, что обсуждает самые важные для совхоза проблемы. На собрание он уходил пораньше, шел по деревне торжественно, как на праздник.

Отец и умер коммунистом. Проводить его в последний путь пришли все совхозные ветераны, коммунисты боярской партийной организации. С траурными повязками на руках они молча стояли возле его гроба, а рядом с печальными цветами лежали хлебные колосья.

 

КЛЯНЕМСЯ СТАЛИНУ

 

В Иркутск наш эшелон прибыл ночью. Заскрипели тормоза, подергались и замерли вагоны. Разнеслась команда: «Выходи на построение!». Мы посыпались из грязных, насквозь промерзших пульманов, как черти из ада. Да, людей мы мало напоминали. В свете тусклых привокзальных огней замелькали грязные лица неделю не умывавшихся одетых в рванье людей. Я был в поношенной шубенке, в засаленной кепке и стоптанных ботинках. Мой земляк Виктор Гумнов в пульман садился в довольно приличном костюме, а выпрыгнул из него в женской плюшевой жакетке, в подшитых валенках с разорванными голенищами, сквозь дыры брюк проглядывали серые подштанники. Кто-то укутался в полушалок, кто совсем в одной рубахе… И при этом еще с гитарами, балалайками… Если кто из случайных иркутян видел нас тогда, вряд ли мог подумать, что это и есть защитники Родины.

Могли бы дома одеться получше, не все уж такие бедные. Но в те годы новобранцы придерживались моды: на службу — только в самом худшем, потому что там все равно твои тряпки отберут и выбросят на помойку. Если на сборный пункт в клуб Новосибирского жиркомбината кто и приходил в приличной одежде, над ним смеялись: «Выфрантился тоже! Скидывай свои модные тряпки». Не все соглашались, но напрасно, потому что всегда находились сильные, которые снимали со слабаков брюки, пиджаки…и на первых железнодорожных станциях это добро шло в обмен за миску вареной картошки, за стакан кедровых орех, семечек или самосада, а то и за бутылку водки.

Сопровождавшие нас от Новосибирска измученные сержанты и офицеры долго пытались выстроить всех в колонну, но из этого ничего не вышло, и, сдавшись, они повели нашу шумную толпу по темным закоулкам в бани.

Поскидав с себя тряпки, совсем голые, мы громко ржали, не узнавая друг друга. Этот дикий концерт повторился, когда, смыв грязь и копоть теплушечных буржуек, получили солдатское обмундирование: шинель, шапку-ушанку, галифе и гимнастерку, по парке тонкого и теплого хлопчатобумажного белья, сапоги — «кирзухи», байковые портянки, двухпалые рукавицы и вырядились в новое. Опять не узнавали друг друга.

И хотя мне досталось все на два размера больше, висело и болталось, это нисколько не смущало. Никогда еще вот так сразу во все с иголочки я не облачался.

Толпой, но уже чем-то напоминающей колонну, мы проследовали холодным безлюдным городом на окраину в «Красные казармы» и с ходу — в столовую. Щедрым был тот первый солдатский обед. Полная миска вкуснющего борща, да еще котлеты с подливкой и жареным картофелем, а потом чай с сахаром и — вволю хлеба. Кому не хватило, мог попросить добавки. И таких, после голодной дороги от Новосибирска, нашлось немало.

В «Красных казармах» пробыли меньше месяца. В память врезался один день — 7 ноября. Нас строем привели в солдатский клуб на митинг. В просторном, украшенном флагами зале, тепло и светло, все стены увешаны портретами членов Политбюро ЦК КПСС. В глубине сцены — во весь рост скульптурный Сталин. Возле его ног сверкает трубами духовой оркестр. За столом президиума золотопогонное начальство.

Высокий розовощекий полковник сделал доклад о исторической роли в судьбе народов планеты Великой Октябрьской социалистической революции. Выступали офицеры, младшие командиры, рядовые солдаты.

Из-за стола президиума поднялся генерал и во весь голос сказал:

— Предлагаю направить письмо Генералиссимусу товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу!

Зал как взорвался от криков «Ура!» и рукоплесканий. Все без команды вскочили на ноги.

Генерал торжественно зачитывал подготовленное загодя письмо. В нем мы, воины-сибиряки, писали о своей любви и преданности Сталину, о готовности по его приказу преодолеть любые трудности и даже не пожалеть своей жизни в борьбе с врагами.

Закончив читать, генерал прокричал:

— Да здравствует отец всех времен и народов — великий Сталин! Ура!

Зал трижды повторил дружное «Ура!».

— Да здравствует коммунизм!

И снова зал содрогнулся от мощного «Ура!». Духачи сверкнули медью труб и грянул «Гимн Советского Союза». Мы замерли, вытянувшись по струнке. По спине забегали мурашки.

Из «Красных казарм» нас распределили по частям и подразделениям. Мы с Виктором Гумновым направились в «Белые казармы», которые были поближе к Ангаре. Там нас поставили на довольствие в батарею управления 28-й зенитно-артиллерийской дивизии. Хотя я никому не говорил, что учился в топографическом техникуме, тогда как Виктор Гумнов только об этом и трыстил, меня определили в отделение разведки, а Виктора, к его великой радости, — в каптенармусы. Мне сказали, что после командира отделения, старшины, комвзвода и комбата я должен подчиняться начальнику разведки дивизии подполковнику Морозенко и его помощнику лейтенанту Володину.

Однако Морозенко и Володин меня долго не тревожили, а я тем временем к собственной шкуре примерял солдатскую лямку. Тянуть ее было трудновато. В шесть утра дневальный кричал: «Подъем!», и мы, как угорелые, соскакивали с двухэтажных деревянных нар, торопливо натягивали гимнастерки, а они упорно сопротивлялись. Кто-то обязательно замешкивался. Откуда ни возьмись, появлялся усатый старшина Уфимцев и командовал: «Отбой!», а сам смотрел на часы, засекал, как быстро мы управимся. Едва успевали шмыгнуть под одеяла, как старшина кричал: «Подъем!» и снова засекал время. И эта экзекуция повторялась по пять-шесть раз каждое утро, пока старшина сам не уставал. Как мы его ненавидели в те минуты!

Но вот наконец-то построились, перекликнулись. Уфимцев командует: «За мной!», и мы со второго этажа казармы по ступенькам бежим на улицу. Там, на плацу, в расстегнутых гимнастерках, простоволосые носимся по кругу, выполняем физические упражнения. Я боялся простуды, которая с детства ко мне просто липла, но, к удивлению, ни разу не заболел, даже насморка не подхватил, а морозы стояли за сорок градусов.

Комбата капитана Мендельсона сразу прозвали ходячей жердью. Он был скроен из одних костей, туго обтянутых кожей. На лице можно было увидеть каждую косточку и жилку. Вдобавок к этому он еще картавил. На вид дохляк дохляком, а никто из нас, молодых, не мог угнаться за этим сухопаром, когда на учениях в противогазе, с набитым вещевым мешком за плечами, с автоматом в руках он бежал во главе колонны. Мы задыхались, падали, срывали с лица душившие маски противогазов, а ему хоть бы что.

Мендельсон и стрелял отменно, показывал, подходя к каждому из нас на огневом рубеже, как правильно подводить под цель мушку, как плавно нажать на спусковой крючок. Он много умел. Ни перед кем не заискивал, никого не выделял, обходился без любимчиков и всегда был самим собой. Не знаю почему, но скоро мы как-то прониклись к нему уважением, не испытывая такового к командирам взводов, а особенно к старшине Уфимцеву, по сравнению с Мендельсоном — сущему дьяволу.

Служили в большом городе, но совершенно его не знали. Правда, несколько раз строем ходили в гарнизонный Дом офицеров на концерты и спектакли, да еще раз в декаду маршировали по городу в бани. Вот и все знакомство. О том, чтобы убежать в самоволку — мысли не возникало. Весь день — сплошная муштра. Разбирали и собирали, чистили личное оружие, занимались строевой на плацу. Утром — политинформация, вечером — политзанятия. Свободно вздохнуть некогда. А с первым теплом мы покинули казарму и уехали в тайгу вместе со штабом и зенитными полками. Там рыли окопы, несли караульную службу, прямой наводкой стреляли по макетам танков и по «колбасам», плывшим на тросах за самолетами…

Едва возвратились в казармы, как меня достала рука подполковника Морозенко. Еще не видя, я побаивался его. Он же оказался совсем не страшным. Высокий, с широченными плечами и невинным добродушным лицом.

После знакомства Морозенко сказал, размеренно произнося каждое слово:

— Комдив приказал нам срочно подготовить карту Забайкальского военного округа. Изобразить на ней все воинские части, начиная от дивизии до батареи и роты, командные пункты и прочее, о чем я еще скажу, — и подполковник подал мне целую кипу одномасштабных листов топографических карт. — Теперь вам можно работать. Но учтите, что за каждый лист, обрывок и обрезок, если они исчезнут, — отвечаете головой. Документы строгой секретности. Все отходы будем уничтожать.

Так вот почему только «теперь» я стал нужен. Оказывается, все эти месяцы посланный контрразведкой запрос ходил по инстанциям, собирая обо мне сведения, о моей моральной и политической надежности. Недавно этот документ вернулся. Меня допускали к секретной работе. Такой проверке подвергались все допущенные в штаб солдаты.

Рядом с кабинетом подполковника Морозенко была свободная комната, где, сдвинув несколько столов, мы сотворили подходящее для работы место. Я беспощадно резал листы топографических карт, склеивал, прямо по живому и тушью рисовал условные обозначения командных пунктов дивизий, полков, отдельных батарей. Жирной красной линией подчеркнул границу СССР с Монголией и Китаем.

Когда все было готово, в правом верхнем углу написал: «Совершенно секретно». Пониже подпись начальника разведки подполковника Морозенко. Еще ниже: «Утверждаю: командир 28-1 ЗенАД полковник Ангелов».

А скоро я увидел этого человека. Морозенко сказал, чтобы я сам нес ему на подпись подготовленную для очередных учений карту с системой заградительного огня на случай налета вражеской авиации.

Ангелов был чуть-чуть пониже Морозенко, а грудью пошире. Лицо рыхловатое, нос малость скривился. Голос густой, с теплинкой. Он вразвалочку прохаживался возле стола, перед которым штыком вытянулся Морозенко.

Ангелов, если бы не его полковничья форма, мог запросто сойти за довольного судьбой крестьянина. От него так и веяло чем-то домашним.

— А ну-ка, батенька ты мой, показывай, что там изобразил, — комдив смотрел на меня.

Мы с Морозенко развернули на столе громадную карту. Ангелов склонился над ней и несколько минут молча изучал.

— Неплохо, — оторвался он от карты, — годится, батенька ты мой. А скажи-ка, рядовой Опарин, академик Александр Иванович Опарин случайно не родственник?

— Никак нет, товарищ полковник. Однофамилец!

— Жалко. Непревзойденный биохимик. Мне нравится его теория происхождения жизни на Земле.

Я бы не прочь иметь такого известного родственника, да можно было и сказать, что, мол, этот академик — мой дядя. Кто там будет уточнять? И, возможно, в другой обстановке у меня бы не заржавело, но этому человеку соврать не мог, просто язык не повернулся.

— Ну, хорошо, — вымолвил Ангелов. — Спасибо за работу.

— Служу Советскому Союзу! — вытянулся я.

— Довольно, батенька ты мой, — заулыбался Ангелов. — Ступайте.

Вот и весь разговор. После этого для комдива приходилось готовить много разных карт. Брал новенькие топографические листы и безжалостно кромсал их ножницами. Склеивал, разрисовывал тушью… Нудной была эта работа, но все равно лучше, чем постоянная муштра на плацу и в казарме. Вот только стрельбу из личного оружия я пропустить боялся. Прослышав, что батарея собирается на стрельбище, отпрашивался у Морозенко, говорил, что, если надо, прочерчу хоть всю ночь. Морозенко ни разу не возразил.

Случалось, что вечером получал приказ к утру подготовить карту в десяток квадратных метров для командирских учений. Тогда я намекал о Викторе Гумнове, и подполковник через комбата Мендельсона вызывал его в штаб. Тот прибегал из своей каптерки и вопил:

— Это все твои козни! Опять тянули тебя за язык! Я только новую повесть читать начал. Да у меня и своих дел немало…

Я отмалчивался или отнекивался, что ни о чем не ведаю. Виктор, еще немного поворчав, постепенно увлекался работой и незаметно наступал рассвет. Порой нам, если не успевали, помогали лейтенант Володин, а то и сам Морозенко.

Поначалу на картах была территория одной Иркутской области с частью Байкала. Затем стали подклеивать весь Байкал, а вскоре на наших картах нашлось место Чите, Улан-Удэ, другим городам. Вдруг потребовались карты Монголии, Китая, Кореи и даже Японии. Условные знаки уже фиксировали не только наши средства противовоздушной обороны и аэродромы, но и расположение лисынмановских, американских войск на Корейском полуострове, в Японии. Я рисовал на картах черные стрелы предполагаемых маршрутов враждебной авиации и красные полосы рубежей заградительного огня нашей артиллерии.

Все данные получал от подполковника Морозенко. Не очень-то словоохотливый, он никогда ни о чем не рассказывал, только подергивал носом да посматривал на свои часы. Не встречал я до него человека, чтобы вот так ежеминутно сверялся со временем, как будто на счету у него была каждая секунда. При этом он никогда и никуда не торопился, хотя, как и у других офицеров,  в Иркутске у Морозенко была семья.

Почти ежедневно бывая в штабе дивизии, я давно догадывался, что мы готовимся к чему-то серьезному. Штабные работники стали слишком суетливыми, бегали из кабинета в кабинет, беспрерывно звонили телефоны, в аппаратной телеграфистов работа не прекращалась круглые сутки. Чуть не каждый день приезжали незнакомые полковники и генералы из округа, из Москвы.

Возле гарнизонной санчасти я как-то встретил земляка из Веселовского района, служившего в одном из наших полков. У него была забинтована рука.

— Что стряслось?

— Да вот, приказали сбивать на орудиях заводские клейма и номерные знаки. Даже с автомобильных покрышек срезаем маркировку, — сказал он. — Вот и оплошал, саданул молотком по руке. Ты здесь ничего не слышал? Говорят, что поедем воевать в Корею.

Я пока об этом мог только догадываться, а точными данными не располагал.

В казарме, куда я чаще всего приходил после отбоя, с каждым днем становилось все теснее. В нашем отделении было два украинца — Григорий Сидоренко и Александр Шлыков, бурят Павел Иванов, совсем маленький тунгус Костя Волков, белорус Анатолий Комиссаров. Командир отделения Анатолий Новиков и я — русские. Вот и вся компания. Мы уже как-то сжились и свыклись. Да и в батарее нас было немного, так что все знали друг друга в лицо. А тут к нам поперли отовсюду: с Урала, из Казахстана, Азербайджана, с Дальнего Востока... — со всей страны.

Тесно стало на нарах. Где спали двое, укладывались втроем. Прибывшие лежали на столах ленинской комнаты, прямо на полу казармы, подсунув в изголовье рюкзаки. Несколько солдат поселились в каптерке Виктора Гумнова, чему он страшно возмущался:

— Вчера присаживаюсь к столу с ведомостью, а на нем вонючие штаны. Кто их звал? Еще украдут что-нибудь. Буду просить старшину, чтобы освободили каптерку.

Пополнение все прибывало. Летом можно было бы на улице разбить палатки. Но была пуповина зимы, и на морозе людей не оставишь. Во всех казармах битком набито, а солдаты, сержанты, офицеры все прибывают. До этого вавилонского столпотворения в дивизии не было и трех тысяч человек, и вот полный комплект — двенадцать тысяч штыков.

Друг с другом старались не разговаривать, хотя уже каждый знал, что собирается на войну.

— А куда от этого сховаешься? — рассуждал Григорий Сидоренко. — Хибо нас с тобой спросят. На войну, так на войну, побачим, что это такое. А двум смертям не бывать…

— Какое они имеют право без моего согласия? — возмущался Виктор Гумнов. — Я, может, не хочу, я больной, я, может, просто боюсь! — проговорился он, опустив ослабшие руки.

В душе каждый надеялся, что вот настанет час, пригласят его по начальству и спросят: хочет ли он воевать? Но дни шли, а никто никого не вызывал.

Виктор Гумнов не выдержал, пошел к Мендельсону и заявил, что воевать не желает.

— Ну, и что он тебе ответил? — спросил я, когда  Виктор по большому секрету поведал мне о своем визите к командиру.

— Наорал на меня. Провокатором обозвал, дезертиром. Еще грозил гауптвахтой и даже трибуналом. Откуда, мол, я взял, что готовимся на войну? Ягненком прикинулся…

После этого Виктор стал еще скучнее. Он вообще сторонился людей, бывало, за день от него не услышишь больше пяти слов, а тут вообще онемел. Запрется в своей каптерке и сидит там весь день.

Вскоре я сделал интересное открытие: к нам не только прибывают новые люди, но и старые служаки исчезают. Вначале отчислили капитана Ложникова. Сказали, что поехал сдавать экзамены в Академию Генерального штаба. Но другие офицеры почему-то ему не завидовали. Затем из нашей батареи в другую, почему-то в пехотную, часть перевели старшего сержанта Эйфруса. Это был весельчак, заядлый шахматист. На каждый день у него было припасено по нескольку новых анекдотов.

Но самым неожиданным для всех оказалось прощание с Мендельсоном. Он, как обычно до подъема, пришел в казарму. Когда мы, еще не проспавшиеся, выстроились вдоль нар, комбат поздоровался  и каким-то чужим голосом сказал:

— Поймите меня правильно: я не хотел с вами расставаться. Может, кто подумает, что я испугался предстоящих трудностей, — он внимательно посмотрел в лицо Виктору Гумнову, — так знайте, что я не трус. Я просил, настаивал, чтобы оставили в батарее, но приказ есть приказ, против него мы бессильны. Меня переводят в Читу.

Вот и все прощальные слова. Больше Мендельсона мы не видели.

Я понимал, что идет какая-то нечестная игра и решил поделиться своими мыслями с Морозенко, спросить, почему отстранили комбата, не убьет же он меня за это? Морозенко был краток:

— Мендельсон — еврей.

— Разве это имеет какое-то значение?

— Для кого-то нет, а для того, кто там, — подполковник большим пальцем показал в потолок, — даже очень большое значение имеет.

Не сразу скопом, а постепенно, батарея за батареей, полк за полком — покидали Иркутск. В городе никто не заметил большого передвижения частей. К воинской площадке подходили составы, на платформы грузили зачехленные орудия, автомашины, разную технику. Солдат подвозили в крытых автомашинах и упрятывали в теплушки — обычные в крытых автомашинах и упрятывали в теплушки — обычные вагоны для перевозки скота, только с печками-буржуйками. Все происходило глубокой ночью тихо и мирно.

Наступил и наш черед. За двое суток я уже точно знал о часе отправления. Жалко было расставаться с Иркутском, полюбившимся мне красивыми старинными зданиями, своей сибирскостью. Где Иркут впадает в Ангару, на месте основания в 1661 году острога, есть прекрасный тенистый парк. Добившись увольнительной, я всегда торопился в этот веселый и многолюдный парк. Устраивался где-нибудь поближе к берегу и часами смотрел на перекинутый через Ангару мост, на снующие катера, моторные лодки.

Ангара крепко запала в мою душу. От «Белых казарм» до нее — рукой подать, надо только спуститься под уклон к самой воде. В теплый день, отпросившись на часок у старшины Уфимцева, мы с Григорием Сидоренко побежали к Ангаре купаться. Но река оказалась не очень гостеприимной. Только сунулись в воду, как выскочили на берег, будто ошпарились — до того была леденящей вода. Еще раз попробовали — и минуты не выдержали.

— Якая вода кусучая, — сказал Григорий.

От купанья пришлось отказаться. Постирали гимнастерки ,положили их сушить на валявшиеся по берегу бревна, сели на песок и смотрели на гигантские краны, экскаваторы, сгрудившиеся на противоположном берегу, где строилась Иркутская гидроэлектростанция. Где-то и у меня на родине, под Новосибирском, возводилось что-то подобное.

Собрал все свои записи, вырезанные из газет заметки и информации, которые успел напечатать, начатый дневник, письма от родных и знакомых, книги, фотографии, заколотил все это в фанерный ящичек и отправил в Новосибирск сестре Жене. Написал: «Сохрани все это, но папе и маме — ни слова. Зачем их волновать. Я уезжаю в продолжительную командировку, а потому мне не нужен лишний груз. Надеюсь, что мы с тобой, сестренка, встретимся».

На следующий день сдали прибывшим из округа офицерам все документы, все, что нашлось в тумбочках и случайно оказалось в карманах.

Темной морозной ночью бесшумно вышли из казармы, спрятались в кузовах крытых брезентом автомашин и нас повезли на воинскую площадку. Там, тоже бесшумно, так как был приказ не курить и не говорить, нас запихали  в грузовые вагоны, дали строгий наказ: «Не высовываться, в двери не стучать. Они будут под пломбой. Вас просто нет».

 

ВАГОН СТАЛ ТЮРЬМОЙ

 

Вам, конечно, доводилось видеть большие темно-коричневые вагоны с махонькими окошечками под самой крышей. В них обычно перевозят животных, разные строительные материалы, продукты… Вагон двухдверный — по одной на каждую сторону железнодорожного полотна. Они всегда закрыты и часто запломбированы.

Вот в такой вагон втиснули и нас. Крохотные оконца были не только закрыты железными створками, но зарешечены. Одна из дверей намертво заклинена.

В центре вагона на стальном листе — буржуйка. В передней и задней части вагона двухэтажные нары, наскоро сколоченные из неструганых плах.

В буржуйке сжигали запасенный впрок уголь. Из плохо прикрытой дверцы летели искры, выпыхивал едкий дым, а на нарах насквозь пробирал холод, и стоило зазеваться, как волосы примерзали к заиндевевшей обшивке вагона. Вот почему всех притягивала к себе печурка. Каждый норовил пробиться к ней и погреть озябшие руки.

Колеса монотонно постукивали. Поезд то ускорял, то замедлял свой ход, то совсем останавливался. Самые догадливые объяснили это тем, что едем берегом Байкала, а стоим возле туннелей, чтобы пропустить встречные составы.

Очередная остановка. Двери с визгом уползли в сторону и двое дюжих молодцов из вагона-кухни подали нам большой котел с кашей, бросили мешок с хлебом.

— Где мы? — спросил кто-то из наших.

— Скоро Слюдянка!

Дверь быстро затворилась, лязгнул запор. Мы, вооружившись алюминиевыми мисками и ложками, атаковали котел, стараясь пополнее набить миску. Примостившись, кто где смог, а кто стоя, ели вкусную кашу с маслом. Немного пованивало из параши, но это на солдатском аппетите не отражалось.

Состав иногда останавливался и на больших станциях, и был слышен скрип снега под ногами снующих по перрону пассажиров. На одной из станций, должно быть в Слюдянке, люди проходили совсем близко. Рядом с нашим вагоном мужской голос громко сказал:

— Смотрите-ка, целый эшелон зеков!

— На платформах охранники, — донесся женский голос. — Должно быть везут отпетых головорезов.

— А куда их столько, в какую тюрьму?

— На лесозаготовки, куда больше-то, — ответил первый голос. — А то и на Колыму-матушку.

Скрипнули тормоза, вагон дрогнул и потихоньку покатился. Все еще ехали берегом Байкала, так как остановки шли одна за другой.

Под стук колес вспоминал, как минувшим летом, погрузив в автомашину рейки и мензулы, теодолиты и мерные ленты, планшеты и другое снаряжение, с подполковником Морозенко и лейтенантом Володиным мы выехали из Иркутска на топографические съемки. Первая остановка была запланирована в Слюдянке. Но до нее не доехали, а виновником был Байкал, который неожиданно открылся нашему взору. Так я впервые наяву, а не на карте, увидел это сказочное озеро. День был солнечный, и все озеро сияло голубизной, незаметно сливающейся у горизонта с небом. Казалось, что Байкал течет куда-то прямо в небо. С нашего берега скалы зашли в изумрудную воду. Несчетное число чаек — как белый снег над байкальской гладью. Всю жизнь смотрел бы на такую красоту!

Грешно было не искупаться. Володин только сунулся в кристально чистую воду и сразу выскочил.

— Как лед, — сказал он и побежал по песку греться.

Морозенко, весь порозовев, по пояс стоял в воде и, запрокинув голову к небу, наслаждался.

— Слабаки! — крикнул он нам. — Полезайте в воду, не такая уж она и ледяная.

Мы с шофером Будой не рискнули.

Подошел мужик в болотных сапогах и соломенной шляпе, давно не бритый. В руках большая плетеная корзина с рыбой.

— Не желаете ли омуля с душком? — осведомился он и показал свой дурно пахнущий товар.

Совсем за символическую плату купили несколько рыбин. Когда, уже далеко от Байкала, мы попробовали рыбу, долго жалели, что взяли мало: до того она была вкусной и мясистой!

От Байкала повернули строго на запад и долго ехали долиной, окаймленной гладкими сопками со сверкающими прожилинами снега на склонах. Вдали темнели Тункинские гольцы.

Повстречалось стадо яков под присмотром бурята на приземистой лошадке. Он гордо восседал в седле, а когда остановились, снял мохнатую шапку и поклонился.

Яков я до этого не видел. Они напоминали наших коров и быков, только были побольше и слишком мохнатые, а под животными шерсть свешивалась до самой земли.

Долина постепенно сужалась, теснимая скалистыми сопками, потом, вырвавшись из них, снова распахивалась вширь. Но вот и цель нашего путешествия — селение Тунка. Множество одноэтажных домиков с потемневшими от времени и дождей бревенчатыми стенами. Они выглядели какими-то чуждыми пришельцами в этой цветущей, залитой солнцем долине.

Едва машина остановилась, как нас окружили глазастые голозадые бурятские ребятишки. Подходили и взрослые, поглядывали со сторонки. Для них, видимо, в диковинку были наши теодолиты, мерные ленты, рейки… Да и автомашину с русскими, а тем более с военными, видят здесь не каждый день.

В тункинском колхозе имени ЦК КПСС были одни буряты. Утром мы поехали в соседнюю деревню, где был колхоз имени Буденного. Тоже — одни буряты. На тамошних землях провели топографические съемки и вернулись в Тунку на ночлег. Заезжая в ограду еще вчера приютившего нас дома, Буда бортом грузовика своротил хлипкие ворота. Хозяйка заохала, запричитала на своем языке, но мы быстро отремонтировали ворота, сделав их крепче прежних, и бурятка отблагодарила нас кринкой парного молока.

Когда спидометр отсчитал от Иркутска 300 километров, недалеко от курорта Аршан сделали остановку на центральной усадьбе колхоза имени Сталина. И снова гостеприимные буряты — снова на плече тяжесть треноги с теодолитом, подъемы на сопки, крутые спуски…

Десять дней длилась наша командировка. Я спросил Морозенко: зачем мы забрались в такую даль?

— Мы — военные люди и ко всему должны быть готовы, — ответил подполковник. — Нужны нам запасные позиции, хотя бы на случай атомного нападения? Нужны, а особенно в горах. Тем более, что рядом Китай. Не так далеко и до Кореи, а там, как известно, воюют. А сколько в этой долине можно спрятать войск, самолетов!

Кажется, что очень давно это было. И вот мы качаемся и мерзнем в зарешеченном загоне. Где-то в таком же едут Морозенко с Володиным. А может для начальства вагоны лучше подобрали?

Стучат надоедливо колеса. И я улавливаю в этом стуке что-то из давнишнего разговора с Морозенко о запасных позициях в горах, о войне в Корее…

Узнаем, что позади остались Улан-Удэ, Петровск-Забайкальский… И ни разу нас еще не выпускали из провонявшего вагона. Когда же наступила ночь, состав притормозил где-то среди степи и узников душного пульмана выпустили на свежий воздух. Какое это было наслаждение!

Во время остановки в вагон поднялся старший лейтенант Болотный — наш комиссар. Он был совсем молодой, круглолицый и лишневато упитанный. При нем я начинал службу, но толком еще не знал своего комиссара. В казарме он появлялся всегда неожиданно, исчезал незаметно, чтобы поговорить с кем-то из солдат по душам — этого за ним не водилось. Проводил политинформации, беседы в Ленинской комнате. Вот только что-то я не примечал комиссара, когда мы делали броски в полном снаряжении и в душивших противогазах. Комбата Мендельсона видел, замполита — нет. Но тир, где пристреливали личное оружие, он не избегал и на зависть всем неумехам точно посылал в мишень пули из пистолета.

Болотный примостился возле печурки, спросил:

— Ну, как вы тут: не мерзнете, не скучаете?

— Терпенье тренируем, — ответил Александр Шлыков. — Вот только без газет и журналов — как в тумане.

— Дело поправимое, — сказал Болотный, расстегнул планшетку и достал несколько газет, отдал солдатам, — Читайте. Только не для курева, — предупредил он, увидев, что кто-то уже отрывает от газеты на закрутку.

— Можно обратиться, товарищ старший лейтенант? — перед комиссаром стоял Гумнов, — Скажите, куда нас везут и почему такая секретность?

Болотный явно не ожидал такого провокационного вопроса и с удивлением посмотрел на моего земляка. Наконец громко ответил:

— Мы — солдаты и долг наш — выполнять полученный приказ безо всяких там разговорчиков. Куда надо, туда и везут. Это не вашего ума дело. Приедем — обо всем узнаем.

Ответ не удовлетворил Виктора Гумнова, да и никого из нас. Давно все знали, что едем на войну в Корею, но командиры продолжают играть в молчанку. Значит был такой приказ сверху — до поры до времени правды не говорить.

— Не об этом надо думать, боец Гумнов (комиссар запоминал фамилии солдат с первой встречи, чем вызывал немалое наше удивление), а о том, как честно выполнить свой долг перед Родиной. Мы — советские солдаты, а это говорит о многом. И мы, как советские, везде должны являть собой пример.

Болотный несколько минут молчал. Никто его ни о чем не спрашивал. Потом он предложил прочитать статью из «Красной Звезды» о воинском долге. Замполит читал .а мы слушали. Вообще мы уже научились слушать. В нашем вагоне был один солдат из прикомандированных. Он знал много так называемых романов на все случаи жизни. Мог часами, без перерыва и перекура, повествовать о забавных историях. Надо сказать, что романы (ударение на первом слоге) были довольно интересными, и мы, затаив дыхание, внимали рассказчику.

Другой забавой была игра в карты, обычно в подкидного. Иногда кто-нибудь рассказывал анекдоты. Так убивали время.

На следующей остановке, когда двери на минутку приоткрыли, Болотный выпрыгнул из теплушки и до конца пути наш вагон он почему-то обходил стороной. Видели его только в Отпоре, но там были совсем иные обстоятельства…

А состав все катил и катил. Впереди нас и за нами тихо крались другие забитые бойцами и техникой составы.

Вот и с Читой простились, повернули на юг. К станции Отпор подгадали ночью. Пока было светло, часа три выжидали среди завывающей вьюгой Забайкальской степи. Из вагонов не выпускали. Только часовые несли свою нелегкую службу на пронизывающем насквозь ветру.

В Отпоре наш эшелон задвинули в отдаленный тупик. Там из обжитых уже теплушек пересели в исписанные иероглифами маленькие светло-зеленые китайские вагоны. Дальше предстояло ехать по Китайско-Восточной железной дороге, а для нее наши вагоны широковаты, хотя проложены рельсы русскими. В пульманы запихивали по шестьдесят человек, в эти же могли набить только по тридцать. Пришлось нашей команде делиться на два вагона. Закончив дележку, старшина Уфимцев сделал перекличку. Ни в нашем, ни в соседнем вагоне не оказалось Виктора Гумнова.

Встревоженный старшина доложил о пропаже солдата начальнику эшелона. Тот поднял тревогу. Вдоль эшелона забегали офицеры, шныряли в каждый вагон, обследуя в них все уголки, заглядывали под матрасы, но все напрасно.

— Неужели утек? — подбежал к вагону замполит Болотный. — Я весь вокзал перерыл — как провалился. Вот трус несчастный! Предатель подлый! А каково мне от начальства достанется! Ослабил, мол, морально-политическое воспитание подчиненных…

Сколько ни искали, задерживая состав, так Гумнова и не нашли. Обнаружен был только его пустой рюкзак.

Эшелон дернулся и тихо покрался через границу.

— Никуда не денется, — успокаивал себя Уфимцев. — Следом за нами еще много эшелонов. Город не велик, пограничники все оцепят, словят голубчика. Да как же это я, болван, читинского урока не учел?

В Чите Виктор попросился у старшины сбегать на вокзал за папиросами. Время возвращаться, а его нет. Скоро и поезду дадут отправление. Уфимцев побежал на вокзал и там в ресторане обнаружил спокойно обедавшего Гумнова. Привел его к нам, стыдил, ругал, а Виктор молчал и в глаза товарищам не смотрел.

Потом уже, когда выехали из Читы, я подсел к земляку, спросил:

— Никак улизнуть хотел?

— С чего это ты взял? Просто задержался в ресторане. Там такие неповоротливые официантки.

— Темнишь, земляк!

— Что мне темнить? Хотел в последний раз борща похлебать. Деньги у меня остались, куда я их там дену? Да и вообще, что ты ко мне опять прицепился?

Что сорвалось в Чите, удалось в Отпоре. Где он теперь? Как Витька пошел на дезертирство? Ох, не сдобровать его голове.

В Маньчжурии эшелон задержался всего на несколько минут, но двери вагона не открывали, хотя четко доносились голоса китайцев, скребших зачем-то по стене вагона. Это позднее мы узнали, что они писали страшные слова: «Холера!», «Чума!» своими иероглифами. Вот почему от наших вагонов пугливо шарахались люди.

Китайские вагоны, как игрушечные, подкидывало на стыках, болтало из стороны в сторону, хотя ехали безлюдной ровной степью. Потом она пошла волнами, а через некоторое время показались сопки, постепенно перешедшие в горы, и эшелон пробирался какими-то зигзагами, то прячась в туннелях, то ползя по ущельям. Редко вырывались на светлые места, где на склонах гор красовались ели, наши родные березки.

Чувствовалось, что поднимаемся все выше и выше: поезд пыхтел тяжело, дорога змеилась поворотами. В вагоне стало совсем холодно.

Из оконца казалось, что мы добрались до самого неба — синего-синего. И уже через считанные минуты стали медленно спускаться — вагон накренился вперед. За оконцем больше нет родных березок, а вместо них какие-то причудливые темные деревья с не опавшими резными листьями.

— Что это, Гриша? — спросил я Сидоренко.

— Тож наши дубки! — радостно воскликнул он. — Вони самые, ридненькие! Сашко! — позвал он Шлыкова. — Посмотри-ка, дубки!

Но Шлыков ничего не увидел, так как в оконце уже смотрели обнаженные скалы — эшелон пробирался ущельем. Потом мигом потемнело, запахло дымом. Туннель был длинный. За ним снова показались дубки. Шлыков что-то быстро-быстро рисовал на тетрадной страничке. Александр был нашим батарейным художником. Не было такого солдата, кто бы ни позировал ему, чтобы получить свой портрет. Меня он изобразил очень даже похожим.

Сейчас он рисовал дубки.

— У нас, на Украине, — это самый ценный лес, — сказал Александр. — Дерево крепкое, топору не поддается. Желудями свиней кормят. Напомнили мне дубки о родине. Увижу ли ее когда?

Такие мысли приходили и ко мне. А тем временем мы перевалили Большой Хинган, спустились в долину и катились все дальше к югу. Скоро и тусклый свет отключили. Больше не останавливались. Кашу, хлеб, чай не приносили. Питались сухим пайком.

Пересекая обширную Маньчжурскую равнину, мы торопились в неизвестность.

 

ТЕМНОЙ НОЧЬЮ

 

Не напрасно мы таились и маскировались: для противника подход войск остался тайной. Вырвавшись из теснившихся сопок, железная дорога выпрямилась по долине реки Ялуцзян — не только географической, но и государственной границе Китая с Кореей. У Ялуцзяна есть и другие имена. Китайцы называют реку Ялу, корейцы — Амноккан. Эта многоименная река не такая длиннющая как наша Обь, всего-то от истока до устья 813 километров, но довольно полноводная, а вливаясь в Желтое море, расходится в большую губу. На ялуцзянских берегах во время русско-японской войны 1 мая 1904 года произошло крупное сражение, в котором японская армия под командованием генерала Т.Куроки разгромила русский Восточный отряд М.И.Засулича, и японцы захватили Южную Маньчжурию.

Почти полвека спустя русские войска снова появились здесь, только уже не открыто, а под непроницаемой завесой секретности.

Наш эшелон, потушив все огни, даже на локомотиве, гибким ужом вползал в затемненный город Аньдун, казавшийся мертвым в кромешной темноте. Но солдатские глаза уже обострились и при слабом свете звезд были способны что-то различить. Эшелон втиснулся между вплотную стоявших составов с орудиями и автомашинами, походными кухнями, солдатскими теплушками… Бесшумно шла разгрузка. Автотягачи  брали на буксир орудия и растворялись в темноте.

Везет же мне. Все наиболее важные события армейской жизни происходят ночью. Может потому, что родился я глубокой ночью в маленькой деревеньке возле станции Посевная. Там моя мама с посевнинскими подругами собирала оставшиеся неубранными подсолнухи. Прямо в заснеженном поле ее и прихватило. В прокопченной крестьянской избе она произвела меня на свет божий, а первой моей колыбелью стала хорошо протопленная русская печь.

И вот снова ночь, хотя и не похожая на все другие. Действовали осторожно, старались ничем себя не выдать. Уже знали, что когда прибывшая много раньше нас часть едва подтянулась составами к разгрузочной площадке, как налетели американские бомбардировщики Б-26, прозванные «сундуками». Развесив высоко над городом и железнодорожной станцией осветительные ракеты, самолеты по очереди стали заходить на бомбежку. Чувствуя полную безнаказанность, вели себя нагло, снижались для бомбометания на два-три километра. Командир малокалиберного зенитного подразделения, орудия которого еще не успели снять с платформ, не растерялся, не советовался с начальством, а приказал бойцам артиллерийских расчетов открыть огонь.

Бомбардировщики были хорошо видны в свете самими же развешанных фонарей, и зенитчики стреляли наверняка. Не ожидая такой встречи, потеряв около десятка «сундуков», американцы позорно бежали.

Потом стало известно, что разведслужба США сопровождала эшелоны с нашими войсками от самой границы СССР. Неожиданным нападением летное командование думало расправиться с русскими, а вышло наоборот. Но более десятка бомб было сброшено на железнодорожные пути, только о жертвах с нашей стороны нигде не сообщалось. Да и как сообщить, если «наших там не было»?

Мы разгружались под спокойным небом.

До конца ночи перевозили имущество, устраивались, чтобы к рассвету можно было «принять гостей», если они изъявят желание навестить нас. Командный пункт дивизии был подготовлен заранее. Оставалось проверить связь, сигнализацию, установить и настроить радиостанции, подготовить планшеты, карты, журналы, выполнить светомаскировку.

К утру управились. Разведчики Григорий Сидоренко и Александр Шлыков первыми заняли свои боевые посты на высокой наблюдательной вышке.

Еще ночью мы были русскими, украинцами, бурятами, белорусами… и вот превратились в китайцев. Я получил форму китайского добровольца: легкий китель защитного цвета, такие же брюки, ватный бушлат чуть не до самых пяток, матерчатую кепку,  крепкие ботинки, белье и все другое, что положено солдату. Вырядившись в чужую форму ,мы снова ржали, не узнавая друг друга. Правда, старшие офицеры от всех других отличались тем, что форма на них была из добротного сукна, ботинки на меху, да и бушлаты с меховой подкладкой. Но у всех было общее — никаких знаков различия, никаких документов.

Кто же мы, советские воины, представители своей страны или какого иного государства? Допустим, что кто-то из нас попадет в плен. Кем он назовется: русским? Украинцем? Тувинцем?.. Наша страна отказалась подписать документы международных Гаагской и Женевской конвенций и не связала себя соблюдением определенных в них условий. Американцы те документы подписали. А в том, что в этой войне они наши главные противники — никто не сомневался. Согласно Гаагской и Женевской конвенций, признаком гражданства солдата или офицера является его военная форма. Вот так-то. Русские, украинцы, буряты стали китайцами, хотя, судя по нашим физиономиям, этого не скажешь.

Ну, здравствуй, сосед Китай! Не через маленькое зарешеченное оконце, а свободным жадным взором я смотрю на загадочную страну, которая мне даже и не снилась. Я много читал и слышал о напыщенных императорах, мандаринах, униженных рикшах, кули. Но одно — читать, совсем другое — видеть своими глазами.

Командный пункт дивизии расположился в северной окраине города на пологом склоне сопки в большой совсем гражданской фанзе. Перед КП просторная заасфальтированная площадка с невысокой оградкой. Отсюда открывался великолепный обзор. В солнечный день невооруженный глаз схватывал ориентиры, удаленные за десятки километров.

От южного склона сопки, прямо над нами, вытянулось на несколько километров неширокое поле. В центре поля на обнесенной сетчатой изгородью площадке продолговатые скирды каких-то злаковых, зерноподрабатывающие машины, склады для зерна.

Вдоль поля ровная, обсаженная с обеих сторон деревьями, дорога. Она проходит мимо высокой белой ограды, за которой разместились тыловые службы дивизии: штаб, дивизионный клуб, библиотека, столовая, госпиталь, бани, жилые дома для старших офицеров и так далее.

Тылы — это уже и есть город Аньдун, раскидавший свои улочки с невысокими домами-фанзами намного километров с запада на восток по берегу реки Ялуцзян.

Чуть левее тылов высоко поднятая железнодорожная насыпь, упирающаяся в вокзал — приземистое одноэтажное здание. Многочисленные железнодорожные пути перед вокзалом постоянно забиты грузовыми составами. В километре от вокзала четко видны фермы железнодорожного моста через Ялуцзян, соединяющего Китай с Кореей. Этот мост и есть один из главных объектов, которые нам охранять.

За поблескивающей лентой Ялуцзяна должен быть корейский город Сингисю, обозначенный на всех географических картах мира. Но, сколько я ни вглядывался, ничего похожего на город не увидел. За рекой холмистая равнина тянется до видимых как в тумане размытых гор. Она печально знаменита гибелью многих военных и гражданских. Ее окрестили долиной смерти. Там негде укрыться и спрятаться от всевидящих американских летчиков.

На корейском берегу Ялуцзяна матово белеют посадочные и взлетные полосы аэродрома. Возле него уже окопались наши зенитные батареи.

Справа от меня до самого Желтого моря и дальше его берегом квадратики рисовых чек, полей и огородов. Посреди них, ближе к морю, как гигантская кедровая шишка, скалистая сопка. Недалеко от нее стволом жульверновской пушки нацелена в небо высоченная труба разрушенного завода. Она недалеко от аэродрома, близ которого наш зенитный полк занял выгодные позиции.

Слева — склоны подступивших к городу сопок, огороженный колючей проволокой китайский военный городок, а за ним городской парк.

За спиной — вершины туполобых, похожих на бритые головы великанов, сопок.

С утра улицы города забиты идущими и едущими на разнокалиберных велосипедах китайцами. Сколько я ни смотрел, но в массе людей не увидел ни одной белой кофточки, ни цветастого платка, ни модной шляпки. Все в похожих темно-синих кителях и брюках, как наши фэзэушники. Отличить женщину от мужчины и то довольно трудно.

Днем Аньдун, как большой муравейник, весь в движении. Ночью — мертвый город. Только беспрерывно воют сирены, грохочут зенитки, и лучи прожекторов белыми кинжалами режут небо.

Я быстро сориентировался в этом городе. Да и не мудрено, как-никак, а готовился стать профессиональным топографом.

С горем пополам закончив деревенскую семилетку, мы с одноклассниками подались в Новосибирск, надеясь поступить в авиационный техникум. Но сельские знания подвели на конкурсе. Сунулись еще в несколько техникумов, но то закончился прием, то непосильный конкурс. Подфартило в топографическом техникуме, который тогда занимал первый этаж средней школы по улице Щетинкина.

Общежития у техникума не было, сам арендовал помещение, и нам пришлось искать частные квартиры. Так судьба свела меня с Виктором Гумновым — тоже деревенским парнем из Коченевского района. Отец его был совхозным зоотехником, мать — учительницей.

Устроились мы с ним на одну из квартир по улице Чехова на самом берегу густо заселенной тогда Каменки. Там был один домик с шлаколитой пристройкой. Вот она и приютила нас. Зиму кое-как пережили. Сколько ни топили печь, в пристройке стоял ужасный холод, в углах не таял невесть как попавший туда снег.

Виктор был крупнее меня и выше на целую голову. Он много мнил о себе, а потому посматривал на всех с прищуром, дружбы с ребятами не водил. Учился без особого желания. Черчение просто ненавидел, а теодолит таскать отказывался. Он как-то сумел улизнуть от летней полевой практики, проходившей в селе Плотниково Новосибирского района, и все лето бил баклуши в своей деревне.

Однако нас перевели на второй курс. Едва приступили к занятиям, как одновременно получили повестки из Центрального райвоенкомата. Я обрадовался, что пойду на службу. Но одно пугало: вдруг не выйду ростом? Видимо, голодуха военных и первых послевоенных лет сказалась, и я боялся, что не наберу нужных 154 сантиметров.

Виктора повестка сильно напугала. При первой же беседе в райвоенкомате он неожиданно заявил, что ночами мочится в постели. Мы жили вместе, и что-то такого греха за ним я не замечал. Виктора направили в больницу, потом на комиссию, затем снова в больницу… Таскали его долго, пока врачи не вынесли заключение, что никаких нарушений в организме допризывника нет. Но Виктор настаивал на своем, и терпение у медиков лопнуло. Один сердитый доктор назвал его симулянтом и пригрозил, что это может пахнуть тюрьмой. Виктор струсил и покорился судьбе.

У меня же все обошлось удачно. Когда проходил комиссию, никто не заметил, а может, не захотел заметить, как маленько привстал на цыпочки.

Не знаю, как бы я тянулся на службу, скажи кто-нибудь тогда, что ждет война в чужой стране? Но что было, то было. Я сам из-под себя выдернул соломку.

Слово «война» — чуть ли не первое, которое я научился писать в начальной школе. Жили мы в деревне Петени Маслянинского района. Красивая деревня, среди гор на реке Бердь. В один из летних дней, наигравшись с дружками, я прибежал домой и услышал, как взволнованная мама, выскочив на крылечко, крикнула соседке: «Война, Парфеновна, о войне по радио передали!». Для меня эти слова были пустыми звуками, я снова побежал играть в бабки.

Впервые понял, что война — это очень страшно, когда маленькая старушка Парфеновна, жившая напротив в старенькой халупе, получила с фронта похоронку. Как она, бедная, в тот день выла, как рвала на голове седые волосы, каталась по земле, царапая ее сломанными ногтями. Мы, пацаны, знали бабкиного сына Петра. Он не раз защищал нас от взрослых хулиганов, а на фронт ушел добровольцем. И вот его больше нет. В это просто не верилось. Как это можно — убить человека?

Петени — деревня небольшая, а похоронок получала много. Они приходили чуть не каждый день и почти в каждый дом. А молодые парни и мужики все уезжают на войну, оставляя свои дела женщинам и ребятишкам. Так нам все больше добавлялось работы, и времени для игр уже не хватало.

Летом, в сенокос, я возил копны, потом полол и окучивал картошку, а осенью первый раз сел на лобогрейку. Не напрасно так прозвали машину: у того, кто работает на ней, лоб всегда горячий. Хотя, на первый взгляд, ничего сложного: пара коней и простенькая жатка с небольшой платформой для сбора скошенного хлеба. Возница правит лошадьми, а я сижу на мостике платформы и железными вилами сбрасываю накапливающиеся стебли на стерню. Позади идут женщины, вяжут снопы, ставят их в суслоны, напоминающие маленькие шалашики. Я уже сорок раз пропотел, рубашка прилипла к спине, а хлебный поток не прерывается, забивает платформу. В глазах рябит, руки занемели, во рту сухо.

Настало время обеда. Можно хоть маленько передохнуть. Федор, сорокалетний мужик, не распрягает лошадей, а разнуздав их и ослабив чересседельники, дает им овес. Лошади аппетитно хрумкают.  Мы устраиваемся возле суслона рядом с обедающими женщинами, достаем из сумочек по бутылке молока, хлеб, картофелины в мундирах. Соли нет. Едим быстро, жадно. Торопимся, чтобы скосить сегодня, пока погода, побольше хлеба. Не передохнув, устанавливаем на раме лобогрейки ручное точило. Я вращаю ручку, Федор точит ножи. Искры роем летят мне под ноги.

Пока Федор прилаживал на место отточенные ножи, я решил подправить мой складешок. Но что-то хрустнуло, и точильный камень распался на две половинки. Я замер. За порчу такого инструмента Федор, мужик сердитый, пришибет меня. Потихоньку снял точило с рамы, спрятал его под суслон, возле которого обедали. На Федора стараюсь не смотреть, а он ни о чем не догадывается.

Снова нехотя взбираюсь с вилами на мостик платформы. Федор, уже было, замахнулся бичом, чтобы понужнуть лошадей, но задержал удар, увидев, как по дороге из Петеней галопом мчится в нашу сторону всадник. Не иначе как нарочный? Какую же весть несет он, какое приказание?

Перед самой лобогрейкой парнишка, а это был мой одноклассник Витька Сумов, резко натянул поводья, взмыленный конь поднялся на дыбы.

— Дядя Федя, вам повестка! — прокричал он онемевшему мужику. — Велели разом в сельсовет ехать!

Мы выпрягли коней из лобогрейки, вскочили верхами и рысью в деревню.

В тот же день Федора увезли в Маслянино. А зимой его семья получила похоронку.

Но с фронта шли не только скорбные бумажки. Возвращались и покалеченные люди: кто с вывернутыми ребрами, кто без руки, кто без ноги… На деревянном протезе вместо правой ноги вернулся Варлаам Егорович Понизовский. До войны это был самый ловкий в Петенях метчик сена.

Сметанные им стога  дожди не промачивали, на бок не заваливались, а игрушками красовались на покосах. Без дела он ковылял по деревне, больше от магазина к сельсовету, останавливался поговорить с каждым встречным. Когда наступил сенокос, мать убитого Петра Парфеновна упросила его сложить в стожок десяток копешек. Меня же подговорила свозить эти копешки. Дело давно привычное, и я не отнекивался, да и самому хотелось в тайгу, где на небольших полянках петеневские косили для своих коровенок и овечек.

Бабкин сенокос был на пологом склоне нашей самой любимой горы, с которой катались на своих самодельных лыжах. Долго взбираешься на гору, зато потом несешься со свистом, если устоишь на лыжне, а то и кубарем.

Копешки прятались на окруженной пушистыми елочками поляне. Варлаам метать не разучился, сохранились у него и трехрожковые деревянные вилы. Цеплял сразу по полкопны и бросал на стог, росший прямо на глазах. Когда дело подошло к вершению, случилась беда: деревянная нога угодила в кротовую нору, и Варлаам провалился до самого паха. Увяз прочно и как ни пытался высвободиться сам, ничего не выходило, слабосильным оказался и я, чтобы помочь ему, а Парфеновна стояла на стогу. Варлаам, морщась от боли, сказал:

— Подведи коня, да кинь мне веревку.

Я сделал, как он велел. Варлаам взял конец веревки, привязанной к одному гужу хомута, обмотнулся им по поясу, ухватился за веревку обеими руками и кивнул мне головой, мол, трогай. Даже мой откормленный конь напрягся, вызволяя из беды инвалида.

Варлаам отряхивался от земли, припрыгивал возле стожка и жаловался:

— Култышку саднит. Огнем горит... Но ничего, Парфеновна, как-нибудь домечу.

Стог он довершил, но домой идти уже не мог. Из таловых веток соорудили волокушу, набросали на нее еловых лапок, чтобы сидеть было помягче, и я приволок Варлаама и Парфеновну в деревню.

А война все шла где-то далеко от Сибири. С завистью читали в газетах, слушали по радио о подвигах таких же пацанов, как мы. Тоже хотелось повоевать. И мы сражались за околицей деревни, разбившись на красных и фашистов, вооружившись палками. Дрались до крови, до рваных штанов и рубашек, за что дома еще доставалось.

В деревню прислали эвакуированных ленинградцев. Двоих хорошо запомнил. Один из блокадников — совсем старенький человек, поселился недалеко от нашего дома на самом берегу Берди. Никуда не ходил, сидел в избенке и выстругивал из березовых чурбаков деревянные ложки. Люди говорили, что готовит их для продажи. Но все свои поделки, а это чуть не полный мешок, он принес в сельский Совет и сказал:

— Послать бы как-то в подарок фронтовикам. Ничего другого у меня больше нет.

Вторая ленинградка — приземистая полная старушка (а может, ей и было-то лет тридцать) стала учительницей в нашей начальной школе. Оставшись после уроков, мы часто слушали ее рассказы о бомбежках, других блокадных ужасах и замирали от страха, а девчонки плакали. Досадовали, что не годимся из-за малолетства для войны, а так хотелось наподдавать этим фашистам.

Но кто ведает о своей судьбе? А она привела меня на корейскую войну.

 

В НЕБЕ — «ЛЕТАЮЩИЕ КРЕПОСТИ»

 

Командный пункт — самая большая комната фанзы. Она продолговато-овальной формы. Видимо, прежние хозяева, а жила здесь семья важного японского чиновника, устраивали в ней театральные представления, так как в северной части помост для сцены, двери для выхода и входа артистов, сохранились следы державших занавес креплений.

Сцену наполовину занял командирский стол с телефонами, микрофонами, картами, стопками бумаги... Для комдива где-то разыскали вращающийся стул, но он на него почти не садится, все на ногах, а то прохаживается возле стола, наблюдая за работой своих помощников по многочисленным службам, операторов и связистов.

По правую руку от командира — мой небольшой столик впритык к сцене. На нем телефон, розетки для подключения к рации и разным аварийным линиям связи, толстый журнал дежурного, где фиксирую воздушную обстановку. В полстены крупномасштабный планшет — схема северной части Китая, всей Кореи, части Японии, Желтого моря и даже СССР — места границы с Кореей. Планшет поделен на квадраты с координатами — едиными во всех полках, батареях, у летчиков и прожектористов. Четко обозначены государственные границы, крупные города и важнейшие военные объекты.

— Планшет должен отражать всю обстановку в воздухе, — напомнил мне подполковник Морозенко. — Чтобы комдив только глянул на него — и все увидел. Усеки это.

На мне наушники, посредством которых контактирую с главным пунктом управления ВНОС (воздушного наблюдения, оповещения и связи). Посты разбросаны на громадной территории нескольких государств.

Первые сведения начинают поступать, когда самолеты за тысячи километров. Но что это для реактивных скоростей? Получив данные, докладываю Морозенко координаты и обозначаю цель на планшете, записываю все данные о ней в журнал дежурного. По двум-трем сообщениям ВНОС определяем маршрут цели, скорость, высоту полета. Меловыми стрелками веду цель на планшете и, пока она одна, характеристику даю прямо над стрелкой. Но порой к нам рвалось сразу 15-20 групп самолетов. Тогда весь планшет был испещрен стрелками.

В наушниках защелкало, загудело, но все заглушил четкий голос оператора ВНОС: «44-25. 6 Б-29». Через несколько секунд новые координаты: «44-24... 44-23... 44-22, 6 Б-29». К нашим позициям приближаются шесть Б-29 — «Летающие крепости». На борту самолета не только тринадцать членов экипажа, но и, как минимум, десять тонн бомб, около двух десятков пушек и крупнокалиберных пулеметов. Настоящая летающая крепость.

Комдив Ангелов объявляет полкам боевую готовность.

Эти бомбардировщики поднялись с японских островов, прошли над морем, затем над территорией Северной Кореи, сориентировались по реке Ялуцзян и на восьмикилометровой высоте идут к нам. Куда они сбросят свой груз: на гидростанцию, что выше по Ялуцзяну, наши аэродромы, батареи, мост? Как бы хотелось знать об этом заранее.

Появилась новая цель — над Желтым морем «летающие крепости», но не шесть, а двенадцать.

Стрелы на планшете клещами сходятся к Аньдуну. Полки доложили о готовности. Морозенко быстро набросал схему заградительного огня, передал Ангелову, тот сообщил в полки. Включены все дивизионные средства слежения за самолетами.

На командном пункте непривычно тихо. Вижу, как замполит Болотный зашторивает окно. У нас одно громадное окно во всю южную стену с видом на Аньдун, железнодорожный мост через Ялуцзян, Корею и часть Желтого моря. Оно задернуто черными шторами. Плотно занавешены другие окна. Но Болотный старается еще прижать друг к другу шторы, чтобы, не дай бог, наружу вырвался лучик света и демаскировал нас. Что здесь замполиту надо? Никаким регламентом его присутствие на КП не предусмотрено. Должны быть только те, у кого есть дело. Против меня Толя Комиссаров сгорбился над телефонным аппаратом, крутит ручку, прикрыв рот ладошкой, полушепотом зовет, как молит: «Диск», «Диск»... Это кодовое название нашего полка. Возле Комиссарова склонился, как бы помогая ему, маленький черноволосый подполковник Бочков — начальник связи дивизии. Морозенко застыл по стойке «смирно», ест глазами комдива, бросает взгляды на мой планшет, да то и дело шмыгает носом, дергает локтем, посматривая на свои часы, хотя над командирским столом висят большие часы с боем.

Думаю о том, как там, на наблюдательной вышке, Григорий Сидоренко и Александр Шлыков? На улице холодный ветер, да и страшно под открытым небом. Над нами, хотя и жиденькая, но крыша...

Не могу понять очередные данные ВНОС. Они не увязываются с прежними, повторенными несколько раз. Шедшая со стороны Японии группа самолетов на подходе к Аньдуну вдруг круто повернула на юг и удаляется на высоте восемь тысяч метров в глубь Северной Кореи. Но вся загвоздка в том, что в группе вместо шести осталось только четыре самолета. Докладываю об этом Морозенко, тот — Ангелову.

— Где же остальные? Летчики не взлетали, мы не стреляли. Что, они сами упали? — удивляется комдив и отдает в полки приказ усилить наблюдение за воздухом в восточном направлении.

— Где самолеты, батенька ты мой? — это уже ко мне.

Морозенко пожимает плечами.

— ВНОС ничего не передает, — отвечаю командиру.

Восточная группа самолетов повернула на Пхеньян. Изменили маршрут и самолеты над Желтым морем. Но там вместо двенадцати осталось десять «летающих кропостей».

О «пропавших» запросили ВНОС. Наши радиолокаторы ведут безуспешный поиск. И вдруг неожиданный доклад: «Активные помехи! Забиты все экраны радиолокаторов. Ведем наблюдение оптическими средствами».

Я знал, что такое активные помехи и как они «забивают» экраны. Светящаяся стрелка радиолокатора вращается по кругу экрана, посланные лучи отражаются от самолета и вспыхивают на экране светящейся точкой. Это и есть цель. Но вот противник применил помехи: активные — включил свои радиолокаторы и заглушил наши, пассивные — это могут быть ленточная фольга, алюминиевые стружки, другие легкие металлические предметы, рассеянные в воздухе с самолетов. Они отражают посылаемые радиолокаторами лучи и все экраны светятся так, что точки самолетов не увидишь.

Группа «летающих крепостей» над Желтым морем, огибая позиции нашей дивизии, целится на город Ансю.

— Но где пропавшие самолеты? — вопрошает обеспокоенный комдив.

Болотный прижался к дверям казармы, вернее большой комнаты за перегородкой, где двухярусные кровати, на которых мы спим. Комиссаров продолжает звать: «Диск!», «Диск!».

— Передать наблюдателям на вышке, чтобы в оба зрели на восток, — распорядился Ангелов.

Морозенко по рации сообщает Шлыкову и Сидоренко приблизительный азимут поиска.

Не проходит и минуты, как Сидоренко докладывает:

— Бачу якие-то смутные огни. Далекисть пятнадцать километров.

Одна группа отвернувших от нас самолетов бомбила Пхеньян, другая — соседний с нами город Ансю. Даже через наушники я слышал там мощный гуд разрывов.

Вдруг пол ушел из-под ног. Руками хватаюсь за стол, чтобы удержаться на ногах. В этот момент фанза как бы скакнула вбок и одновременно оглушительно прогрохотали взрывы разорвавшихся бомб. Потом еще, еще...

— Растяпы! — ревет Ангелов. — Нас обманули!

Болотный  сидит на полу, зажав уши руками. Комиссаров продолжает звать: «Диск!», «Диск!»...

«Потерянные» нами самолеты безнаказанно сбросили бомбы. Экраны радиолокаторов очистились от помех, и зенитчики открыли ураганный огонь.

С командного пункта авиационного полка сообщили: «Выпускаем своих».

— Всем прекратить огонь! — приказывает Ангелов. — В воздухе «светлячки». В воздухе «светлячки».

Зенитки разом перестали тявкать. Над фанзой, оглушая ревом, проносятся звенья «светляков» — реактивных истребителей «Миг-15». Минувшим днем я дивовался этими самолетами. Вначале они выскользнули из-за сопок, потом донесся шипящий свист. В лучах солнца истребители походили на невиданных чудовищ. Ведущий истребитель — страшенный летающий ящер. Фюзеляж ведомого самолета в горящих чешуях дракона, на носу громадные выпученные глаза страшилища. Следующий самолет напоминает рвущегося вперед тигра с раскрытой пастью и торчащими клыками. Еще самолет — пучеглазая крупночешуйчатая рыбина с птичьим клювом... На крыльях и хвостовом оперении вместо наших китайские и корейские опознавательные знаки.

Самолеты пронеслись быстро, и вот уже с наблюдательной вышки докладывает Шлыков: «Вижу трассы пулеметных очередей. Доносятся слабые пушечные выстрелы».

Подполковник Бочков настроил рацию на волну летчиков. Четко слышен стрекот пулеметов, обрывочные фразы летчиков.

— Преследую «крепость», — донесся внятный голос летчика, докладывающего командиру. — Ориентируюсь по выхлопным трубам. Открываю огонь...

— Не увлекаться! — это уже с аэродромного командного пункта. — Сколько осталось горючего?

Вместо ответа на этот вопрос послышалось:

— Дави его, Ваня! Я прижму правого. Так его, Ваня! Так!

Наконец-то заговорили наши летчики на своем родном русском языке. А давно ли был жесткий приказ: «В бою говорить только по-корейски!». Вот и летали молча. Правда, когда прижимало, матерились на ядреном русском. Летчики пытались что-нибудь изобрести для общения в воздухе. Заранее готовили легкие таблички со словами «Следуй за мной», «Прикрой», «Заходи справа»... Ведущие звеньев выбрасывали на тросиках такие таблички за борт самолета, а подчиненные еще должны были умудриться прочитать, какая там команда? Все это походило на детскую игру взрослых военных людей. Да и можно ли в бою на реактивных самолетах руководить при помощи табличек? Только из-за запрета говорить на русском в начальный период войны напрасно гибли наши летающие парни. Потом в Генштабе нашелся кто-то умный, и дурацкий приказ отменили.

«Летающие крепости» наши «ястребки» отогнали далеко, но Ангелов все еще не мог успокоиться.

— Позор всем нам и мне — в первую очередь! — стучал он кулаком по столу. — Мог бы сообразить, что противник отвлекает наше внимание? Конечно! Надо было постараться, чтобы так просрать самолеты!

Ангелов сильнее расстроился, когда узнал, что летчики завалили одну «крепость». И это в полнейшей темноте. Однако у них был свой опыт. Воевавшие здесь самыми первыми пилоты полка Александра Павловича Сморчкова, вернувшегося из Кореи Героем Советского Союза, приловчились отыскивать самолеты противника по выхлопам двигателей. Возможно, и наши ребята с наблюдательной вышки в стереотрубу видели именно выхлопы? Но кто знал, что это такое, когда мы были еще совсем не обстрелянными.

В полках прошел разбор боя. Докладывали, что не могли обнаружить цели из-за сильных помех. Ангелов не принимал таких оправданий, накачивал командиров, да так строго, что даже Морозенко застыл по стойке «смирно», хотя брань комдива лично к нему не относилась. Вскочил навытяжку и подполковник Бочков. Болотный замер возле казарменных дверей, уставился на комдива.

— Начальник штаба! — резко сказал Ангелов полковнику Чащину. — Почему на командном пункте посторонние? По какому такому праву?

Да, на КП было тесновато и много «нездешних».

Болотный, пятясь, потихоньку скрылся в казарме. За ним последовало несколько штабных офицеров, непонятно как и зачем оказавшихся на КП.

— Чтобы впредь этого не видел! — сказал комдив.

Морозенко помог мне перенести на кальку схему ночного налета. Пунктиром обозначили предположительный курс оторвавшихся от основных групп и «потерянных» нами самолетов. Комдив провел разборку боя, заключил:

— Позорно плохо все вышло. Нас провели, как малых детишек. Сосредоточив внимание на главных целях, мы забыли про оторвавшиеся самолеты. Вот в чем главная вина. Можно бы поставить и заградительный огонь. Конечно, проще все списать на помехи. Только сами мы неумехи. Кто там в небе «бачив вогни»?

— Разведчики рядовые Шлыков и Сидоренко! — спружинил на носках Морозенко.

— Объявить благодарность! — распорядился Ангелов, — Вот, батенька ты мой, — повернулся он к начальнику штаба полковнику Чащину, — учиться нам да учиться! Договоримся не забывать этого позора... Всем полкам отбой!

Ангелов через «дверь для артистов» вышел в свой кабинет. А с КП долго еще не расходились офицеры. Морозенко оставался до утра, пока я не закончил дежурство и не передал пост другому солдату.

Я спросил Морозенко, что слышно о Викторе Гумнове?

— Из Отпора не убежишь — граница, — ответил Морозенко. — Гумнов почему-то занемог, и его кто-то приютил в гражданской больнице. Только на десятый день сам объявился. А мы с тобой уже здесь были.

— Строго его накажут?

— А вот этого я не знаю. Трибунал разберется.

 

ВТОРОЙ БЛИН КОМОМ

 

Мало-помалу учимся воевать. Ранее летавшие безнаказанно самолеты противника неожиданно для себя натолкнулись на мощный зенитно-артиллерийский заслон.

Американцам пришлось менять свою тактику в воздухе. Если до этого летчики вольготно «прогуливались» над Северной Кореей и особенно над приграничной территорией Китая, то с появлением зенитчиков стали вести себя осторожнее, почаще оглядываться. А вот налеты стратегической авиации продолжаются как по графику, без каких-либо изменений.

«Летающие крепости» навещают нас большими группами в сопровождении истребителей только с двух до трех часов ночи, как по расписанию. Этот распорядок, сколько я помню, никогда не нарушался. Гости могли «прийти» минут на десять раньше, на столько же и задержаться, но не более. Другие же самолеты барражируют небо круглосуточно. Не помню, чтобы хоть один военный час небо над Северной Кореей было свободным от самолетов противника.

Подполковник Морозенко уже достаточно хлебнул на своем веку. Он часто шмыгал носом и вздергивал локоть левой руки совсем не ради какого-то удовольствия, а такая «привычка» осталась у него после серьезной контузии в годы Великой Отечественной войны. Ему довелось побывать в разных переделках, но уцелел еще для одной войны. По поводу ритмичности американских бомбардировок однажды он заметил:

— Пунктуальны, как немцы, — и шмыгнул носом. — Те, если время обеда, то обедают, в атаку не ходят. По появлению немецких штурмовиков я часы сверял. Вот и американцы наловчились бомбить ночью. Но я скажу, что нам и нашим летчикам это на руку. Хуже придется, коли начнут прилетать, когда вздумается.

Одну готовность сменяет другая. О том, чтобы вырваться в город, да хотя бы на часок на улицу — нечего и думать. Наушники больно жмут виски. И даже, когда после дежурства их сдернешь, в ушах какое-то время продолжают толкаться передаваемые ВНОС цифры.

В один из первых дней нашего боевого крещения остались без завтрака и обеда — не до них. На Северную Корею в тот день было совершено 62 налета. Воздух коптили 257 «летающих крепостей». К ним надо прибавить около сотни «сундуков» — Б-26. Да плюс разведчики — «кресты», штурмовики Ф-80 «Шутингстар» и Ф-84 «Тандерджет» и даже английские самолеты «Глостер метеор». Всего около тысячи. И не пряники с конфетами, а другие гостинцы посылали они на обескровленную корейскую землю — бомбы, снаряды, пулеметные очереди… Но самыми страшными для нас были «летающие крепости», которые летали в любую погоду и были способны нести не только фугасные и напалмовые, но атомные и водородные бомбы. Этих самолетов боялись больше всего еще и потому, что они могли бомбить с недосягаемой для наших зениток высоты.

Труднообъяснимое это слово — война. Неизвестно когда и куда позовет она тебя. Могло ли прийти мне в голову, когда возил копны, полол, окучивал, копал картошку, даже когда учился в школе, что буду на войне в Корее? И вот сейчас все мое существо сжимается в комочек под падающими с загробным воем американскими бомбами. Немеет язык, не подчиняются руки, а я должен делать свое солдатское дело.

Отбомбившись, ушли самолеты. Постепенно душа освобождается от тяжести. Ты радуешься, что бомба миновала, снова способен улыбаться, даже мурлычешь какую-то песенку. «Я живой!». И в городе после дневного налета сразу оживают улицы, куда-то торопятся люди, о чем-то хлопочут. А небо такое голубое, и солнце так щедро поливает своими лучами украшенную деревьями и цветами землю, и не хотелось верить, что рушатся дома, в корчах умирают растерзанные бомбами женщины, дети, истекают кровью прошитые пулеметными очередями солдаты. О боже, как ты можешь спокойно взирать на все это со своей недостижимой высоты!

Помаленьку мы осваивались, привыкали. Что греха таить, было, когда стволы зенитных батарей целились в наши же самолеты, и с неба в адрес зенитчиков неслась отборная брань не божественного происхождения. Быстро научились отличать своих от чужих. И отношения с летчиками потеплели. Они даже снисходили до того, чтобы погостить у артиллеристов, а наши наносили ответные визиты.

Ходили слухи, что авиационными войсками в Северной Корее одно время командовал трижды Герой Советского Союза Иван Николаевич Кожедуб. Рассказывали, что в Корее он маскировался под фамилией Быков, но от этого смелости у него не убавилось. Сам не раз участвовал в воздушных боях, сожалел, что директивами Генштаба русским было запрещено летать дальше 38-й параллели к аэродромам противника, где при посадке и взлете куда проще было сбить самолеты, чем в открытом небе. Американцам же было все дозволено, и они частенько штурмовали наши аэродромы.

Но не столько аэродромы интересовали американских летчиков, сколько мост через реку Ялуцзян. Не проходило ночи, чтобы они не сделали попытки разбомбить его, а то и днем штурмовики кидались из-за облаков на этот лакомый мост.

Американские бомбардировщики «работали» по строгому графику, согласно которому к обеду мы готовились ко встрече «крестов». Так прозвали разведывательные самолеты Ф-84 по своей конструкции напоминающие летающие кресты. Обычно, если не было дождя и большой облачности, они появлялись со стороны Желтого моря, на небольшой высоте. Приближаясь к городу, круто набирали высоту до шести-семи километров и шли над Ялуцзяном. Оснащенные шпионской аппаратурой, которую мы видели на сбитых «крестах», экипажи фотографировали наши объекты. И как солдаты ни маскировали батареи, радиолокационные средства, прожекторы, все было много раз отснято на пленку. Бывало, что самолеты провоцировали зенитчиков открыть огонь и засекали стреляющие батареи.

Давно все знали: днем прилетели «кресты», ночью жди бомбардировщиков.

С утра было солнечно и безветренно. Ближе к полудню ВНОС передал первые координаты появившихся над Желтым морем двух «крестов». Я нанес цель на планшет и доложил по команде. Комдив сам руководил почти каждым боем. Можно было только удивляться его выносливости, потому что в иные сутки объявлялось до тридцати боевых готовностей и часа не оставалось для отдыха. Ангелов же всегда веселый, в бодром боевом настроении. Бывало, и нередко, когда во время воздушных боев находился комдив на командном пункте какого-нибудь полка. Но и оттуда как-то умел управлять всей дивизией.

Самолеты-разведчики подходили ближе. Комдив объявил полкам готовность. Морозенко предложил на всякий случай поставить перед мостом заградительный огонь. Но к этому, в основном, приходится прибегать, когда зенитчики не видят цели, работают вслепую. Сейчас же оба «креста» видны невооруженным глазом. Принимается решение открыть прицельный огонь.

От залпов батарей трещит нежный шелк неба. Рвущиеся снаряды черными барашками разбежались по голубому полю и все плотнее окружают самолеты противника. Один «крест» трусанул, метнулся в сторону и удалился в сторону моря. Второй нахально рвется к мосту. Какая у летчика цель? На самолете не только фотоаппаратура, он может нести и бомбы. Разрывы ложились все гуще, а «крест» нахально рвется к мосту. Но, видно, у летчика оказалась кишка тонка, заметался по небу, бросает самолет из стороны в сторону, а огневая петля все стягивается.

Комдив несколько раз выскакивал из фанзы, ликовал:

— Так-растак его, ребята! Что, батенька ты мой, — это уже к летчику, — жарковато небось?

Лавируя, «крест» все приближался к мосту. Небо над городом потемнело в дыму разрывов. На улицы, на крыши фанз градом сыплются осколки зенитных снарядов. Все офицеры выбежали из КП, чтобы лично запечатлеть гибель «креста». И он густо задымил, отвернул от моста и, как показалось, стал падать.

— Сбили, батенька ты мой! Сбили! — комдив чуть не прыгал от восторга. — Отличная работа!

Стрельбу прекратили. Черные барашки, растворяясь, исчезали с неба, оно снова начинало голубеть. А падающий с хвостом дыма «крест» вдруг перестал дымить, выровнялся и понесся в глубь Кореи и скоро его поглотила небесная голубизна.

На командном пункте все ошарашенно молчали, вопросительно и виновато поглядывая друг на друга.

— Своими глазами видел, что он горит, — недоумевал подполковник Морозенко. — Ей-ей горел…

Ангелов негодовал:

— Невероятно! Я этого «креста» уже записал на счету дивизии, а он что, издевался над нами?!

Да, по-настоящему стрелять мы пока не научились. И не только орудийные расчеты. Не на высоте оказались штабные офицеры. Некоторые ехали на войну в Корею как на увлекательную экзотическую прогулку, всерьез ее не принимали. Мы, мол, с узкоглазыми южнокорейцами быстро разделаемся. Но тут лоб в лоб столкнулись совсем с другими — американцами, умевшими воевать, да и обманывать тоже.

С «крестом» опростоволосились по той простой причине, что пренебрегали опытом своего противника. Американские летчики «возили про запас» дымовые шашки, которые в критический момент зажигали с обманной целью, а с земли казалось, что самолет горит.

Но ничего, на ошибках учатся. Тот день «крестовый» стал хорошим уроком для наших командиров. Впоследствии американцы еще не раз пользовались своим дымом, да, раз обжегшись, все немного поумнели, на знакомую наживку не клевали.

Но, как потом выяснилось через корейцев, обманувший нас «крест» далеко не дотянул до своего аэродрома возле города Чемульпо. Достали его осколки наших снарядов, обескровили, ткнулся он своим носом в поруганную землю.

Каждый божий день стреляли по нескольку раз. Больше по одиночным целям: «сейбрам», «крестам», штурмовикам, которые нет-нет да пытались прорваться к мосту и аэродромам. Только вот снаряды рвались где попало, не поражали, а лишь отпугивали самолеты. Никак не наловчимся сбивать первыми залпами, хотя на боевых стрельбах под Иркутском получалось: макеты, болтавшиеся на длинных тросах несущихся самолетов, часто дырявили осколками.

Еще обиднее было, когда «сейбры» с издевательским спокойствием проносились над нашими позициями, сбрасывали бомбы, а зенитки молчали.

— Почему не стреляют? — все удивлялся комиссар Болотный. — Пожалуй, командир что-то задумал?

А комдив тем временем разговаривал по рации с командующим воздушными силами и просил подсобить «мигами».

— Сами-то что не лупите? — слышалось по рации.

— Высоко забрались, — отвечал Ангелов.

— Да, брат, худо дело. Сейчас поднимем…

И тут же из-за сопок стрелами взмывали в небо «миги». Заметив их, «сейбры» прятались в облаках, но не все приземлялись на своих аэродромах. Наши летчики поднаторели. Полк известного в Северной Корее Александра Павловича Сморчкова в иной день хоронил до пяти «летающих крепостей», да столько же истребителей и штурмовиков. Американцы побаивались наших летчиков.

Зенитки же молчали по той причине, что бросали снаряды только на высоту 8-9 километров, а самолеты противника забирались на высоту 10-11 километров, а то и выше. Еще в Иркутске поговаривали о перевооружении нашей дивизии новыми 100-миллиметровыми орудиями, потолок выстрела которых значительно выше. Но таких зениток мы не видели, хотя на вооружение войск ПВО страны они поступали.

Совсем редко доводилось стрелять из малокалиберных зениток с потолком всего в два-три километра. Самолеты противника так не снижались.

Морозенко рассказывал, что некоторые части ПВО в Союзе оснащаются зенитно-ракетными комплексами, для которых нет недостижимых целей. Мы же были вооружены старьем, хотя стрелять надо по самым «модным» американским самолетам.

 

НИНЬХАО, ТУНЖА!

 

Нечасто, но выпадали свободные от дежурства счастливые часы, когда с разрешения подполковника Морозенко, а потом уже комбата и старшины можно было ненадолго отлучиться с командного пункта. Вначале нас не выпускали за пределы охраняемой китайскими добровольцами территории. Но и этому радовались — все не под крышей. О том, чтобы сходить в город, мы и не помышляли. Живем здесь под грифом «совершенно секретно», так что какой город? Придется смотреть на него, как волки на Луну. Но, должно быть, пославшие нас сюда догадались, что солдата на привязи, какой бы прочной она ни была, долго не удержать. Запретный плод всегда слаще: побегут в самоволку, переодетые в китайское русские.

Наконец-то перед нами открылись ворота в город. При этом ставилось непременное условие: в группе должно быть не менее трех человек, ни в какие разговоры с китайскими тунжами (товарищами) не вступать, а тем более со случайно оказавшимися здесь иностранцами. Исключались отдаленные кварталы, темные улочки, питейные заведения и многое другое.

Перед отправкой в город группу солдат инструктировал кто-нибудь из офицеров, назначал старшего, определял приблизительный маршрут, чтобы при необходимости легче было найти, предупреждал, что в случае воздушной тревоги все должны немедленно возвращаться на свои боевые посты, и только после этого поднимался шлагбаум. Мы уходили в чужой город, не имея при себе увольнительных, каких-либо документов.

Аньдун манил не высотой и красочной архитектурой зданий, таких попросту здесь не было, так как в бинокли и стереотрубу мы давно изучили каждый квартал, каждую улочку видимого, как на ладони, с высоты командного пункта города. Хотелось просто вырваться из охраняемой фанзы, пройтись по улицам, посмотреть на незнакомых людей, которых пока видел только издали. Да и вообще уже давно не общался с гражданским населением. То были вагоны с зарешеченными окнами и наглухо забитыми дверями, потом китайская фанза и командный пункт с планшетами и наушниками, ставшими как бы частью моего тела. Как собака на цепи.

И вот мы в первый раз выходим за пределы своего КП, по изгибистой мощеной дороге спускаемся к подножью сопки, пересекаем крестьянское поле и упираемся в массивную ограду тыловых учреждений. Но там нам делать нечего, там мы еще побываем. Мы — это Григорий Сидоренко, Александр Шлыков и я.

Первый китаец, попавшийся на пути, был торговцем подсолнечных семечек и земляных орехов. Он пристроился на самой обочине дороги. Низенький, с редкой бородкой, в темно-синих стеганых брюках и таком же халате. На голове шапка, напоминающая татарский малахай. Все чем-то похоже на одежду жителей наших южных республик — таджиков, узбеков, казахов…  Перед китайцем, прямо на земле, два раскрытых мешка. В одном подсолнечные семечки, в другом — земляные орехи. На крохотном стульчике старая тряпка и весы — маленькое коромысло с двумя металлическими тарелочками на цепочках.

Прежде чем отправиться к китайцам, мы долго штудировали самые нужные, как нам казалось,  слова по русско-китайскому разговорнику. Но пришло время объясняться, а не можем вспомнить ни одного слова, кроме «тунжа» — товарищ.

Оказалось достаточно и этого, чтобы китаец в довольной улыбке обнажил сверкающие белизной зубы. Сразу заколготился, хватал горстью семечки, орехи, вопросительно глядя на нас. Я показал на подсолнухи. Китаец зачерпнул пригоршню семечек, затем отсыпал, оставив в одной горсти. Я сложил ладони пригоршней. Китаец меня понял, зачерпнул из мешка тарелочкой подсолнечные семечки, уравновесил весы подбором нескольких крохотных гирек и показал мне два пальца. На инструктаже сказали, что все здесь дорого, что деньги — утратившие ценность бумажки и знакомых по Союзу знаков достоинством в один, три, пять, десять, тридцать и пятьдесят рублей (юаней) здесь просто нет в обращении. Я подал продавцу две тысячные бумажки. Он взял их, удовлетворенно закланялся, повторяя: «Хао ба! Хао ба!», что означало — хорошо.

Мы поблагодарили торговца улыбками, так как нужные для этого слова из нашего мозгового запасника улетучились.

— Сулен — хао ба! Турман пух-пух! — и он нацелился своими весами в небо. — Сулен — хао ба! Пух-пух Турман!

В переводе это понималось так: советские хорошо стреляют самолеты Трумэна (олицетворение в лице тогдашнего президента США Гарри Трумэна всей американской военщины). Вот тебе и «секретная миссия», о которой знает китайский уличный торговец. А что сказать, о тех, кто служит в американской и лисынмановской разведке, об оставшихся в Китае после второй мировой войны японцах? Да они контролируют каждый наш шаг. В этом не было сомненья.

Магазинчик, попавшийся на пути, был обычной, как и множество других, приземистой фанзой. Отличие его состояло лишь в том, что возле входных дверей на шнурках качались большие бутафорские фонари из цветной бумаги, да крупные иероглифы украшали уличные окна.

Заходим в магазин. Теснота. От порога до прилавка, заставленного разнокалиберными баночками со сладостями, флаконами и бутылками и прочим добром, полтора шага. Ни одного покупателя, нет и самого продавца.

— Тунжа! Тунжа! — кличет хозяина Александр Шлыков. — Ну где ты запропастился?

— Як-то невзручно, — скромничает Григорий Сидоренко. — Пишли звидселя.

Но за прилавком уже улыбающееся лицо китайца.

— Сулен — ха обо! Сулен! — приветствует он нас и показывает свой товар, нахваливает: — Хао ба! Хао ба!

К нашему удивлению, среди товара оказался наш «Беломорканал». Заплатив за пачку нашенских папирос по полторы тысяче юаней, мы покинули магазинчик.

Заглянули еще в несколько лавок, и почти в каждой приходилось звать или какое-то время ждать хозяина. Жуликоватому ничего не стоило прихватить здесь что-нибудь стоящее и быстро отчалить из лавочки. Сами же китайцы к такому не приучены. Я не мог понять, как это при поголовной нищете китайцы способны сохранить вековые самые лучшие моральные устои? Может, такое отношение к чужой собственности воспитали культивировавшиеся в стране Поднебесной драконовские законы? Я читал, что уличенного в краже человека наказывали довольно жестоко: отрубали взявшую руку или такого отчаюгу приковывали к тачке — и на каторжные работы. Действовало это на все общество довольно отрезвляюще. Так неужели только страх способен убить в человеке, или хотя бы приглушить на какое-то время, самые низменные инстинкты?

Говорили, что совсем недавно в аньдунских магазинах и лавках не знали, к чему это запирать дверь на засов или замок? Все эти атрибуты безопасности появились вместе с прибытием в город наших частей. Солдаты в первые же дни обчистили несколько магазинов, и китайцы обзавелись замками. Быстро их научили люди, которых они уважительно называли Суленами — что значит советскими. А ведь мы воспитывались по самой передовой коммунистической идеологии.

Китайцы — непревзойденные продавцы. Главная задача любого из них — хотя бы что-нибудь сбыть покупателю, не отпустить его с пустыми руками. Он будет долго тебя уговаривать, нахваливать товар, пока у тебя не размягчится сердце и ты не возьмешь то, что тебе совершенно не нужно. Но об этом подумаешь, только выйдя из магазина.

Мне приходилось бывать в супермагазинах, в свое время открытых в больших и малых городах Китая русским купцом Чуриным. В чуринских магазинах Чинчиня, Харбина, Мукдена, Тяньцзиня, Пекина каждого покупателя встречают как самого важного чиновника города. Главная фигура для китайского торговцы — покупатель. Культурно и вежливо принять его, быстро обслужить и не прогневить — святая святых для продавца.

Услышав что-нибудь совершенно невероятное с нашей точки зрения о китайской торговле, мы, ради проверки такого слуха, специально выбирали магазинчик по продаже гвоздей, заклепок, столярных и слесарных инструментов и, как ни в чем не бывало, просили у радушно встретившего нас хозяина несколько бутылок пива. При этом какого-либо удивления, растерянности на лице продавца я не замечал. Он воспринимал все как должное, быстренько выходил из-за прилавка в смежную с магазином комнату. Кстати сказать, что многие китайцы устраивают свои магазинчики в одной из самых просторных и светлых комнат обычной жилой фанзы. Вскоре хозяин-продавец возвращался к нам, продолжал нахваливать стамески и напильники, показывать сверла и заклепки, прекрасно зная, что солдату все это совсем ни к чему. Проходило две-три минуты и кто-то (чаще мальчуган, иногда женщина, а то и старец) приносил и ставил на столик перед прилавком заказанное количество потных (только из холодильника) бутылок с пивом. При этом хозяин кланялся, улыбался, выражая свою удовлетворенность тем, что сумел услужить своим покупателям.

В этой же лавочке можно было спросить костюм, пирожное, да и что душа желает, и я уверен, что через какое-то время затребованный товар будет доставлен. Китаец не позволит, чтобы покупатель ушел так просто. Он разобьется, но хоть из-под земли достанет все, что ты закажешь.

И я представил, как бы отреагировал наш, советский продавец, к примеру, магазина парфюмерных изделий, у которого попросили бы пачку сигарет. Сколько бы оскорблений посыпалось на голову просящего! «Совсем окосел, не видишь, чем мы торгуем?», «Дурак ты неотесанный!», «Отваливай отсюда, хам!» и множество других оскорбительных слов, которые постоянно на вооружении наших торгашей. Да и чему удивляться? Наш продал или нет — свою зарплату получит. Китайцу же каждый юань надо заработать.

Посетив несколько магазинов, я проникся большим уважением к аньдунским торговцам. Ничего подобного на моей Родине не было. И этой гостеприимности, вызванной личной заинтересованностью продавцов, и этим обилием, как принято говорить в Союзе, торговых точек. Практически, в Аньдуне торговали на каждом углу. Идешь по улице, наугад открывай любую дверь — попадешь в магазин или закусочную. Вдобавок, на тротуарах, да и повсюду, где только можно пристроиться, — лотошники. Им нет числа. Потом, побывав в других городах, я узнал, что Аньдун — это маленькие цветочки, а настоящие ягоды — в Пекине, Тяньцзине, Мукдене… Так, кажется, все торгуют. Но даже в маленькой деревеньке, где не наберется и десятка фанз, два-три магазинчика. В моей же деревне Боярка больше тысячи жителей, а магазин один. В нем хлеб и мыло, колбаса и спички, сапоги и ведра, соль и конфеты, пшено и папиросы…

Оскорбительным и унизительным для человека показалось то, как выразился Григорий Сидоренко, что «людина на людине издит». О рикшах читал в разных книгах. Еще древние путешественники удивляли мир тем, что в Китае в оглобли впрягаются люди. И вот сам все увидел. Здешние рикши с тележками уже не бегают. Правда, видел, как люди надсадно везут по мостовой двухколесные арбы с лесом, зерном, картофелем, овощами… Но такое можно наблюдать в российских деревнях и городах. В последние годы, как народ Китая взял власть в свои руки, здешние рикши механизировались. Грузовое «такси» — велосипед с небольшим кузовом. Легковое — с удобным сиденьем для двоих пассажиров. Сам «таксист» рулит и жмет на педали, да еще постоянно сигналит, а позади него, а то и впереди удобно сидят пассажиры с зонтиками, веерами. «Такси» эти — копия наших детских трехколесных велосипедов, только увеличенных в несколько раз.

Все это видеть нам — дико, а для китайцев — обыденное дело и они совсем не считают зазорным поехать на рикше по нужному делу, а то и просто прокатиться по городу.

Заметив, что солдаты и офицеры проявляют к рикшам интерес, политработники строго всех предупредили. Дивизионный пропагандист подполковник Ларичев в небольшой беседе в нашей батарее так и сказал:

— Мы советские люди. Мы уважаем достоинство человека. Мы против эксплуатации человека человеком. И потому считаем позорным, когда один человек везет другого. Отсюда сделайте вывод, что пользоваться рикшами, а это живые люди, преступно. Подумайте, что о нас могут сказать сами китайцы?

Подобные беседы проводились во всех частях и подразделениях. Все обещали «на высоте поддерживать честь советского человека». Но вскоре наш штабной офицер, солидно накачавшись американским ромом, надумал покататься на рикше. Кто-то углядел (наблюдателей было больше, чем достаточно), как он, пьяно размахивая руками, понукает, словно лошадь, китайца-рикшу. Офицер быстро поплатился за столь необдуманный поступок и был откомандирован в Союз.

Возвращаясь из города, мы заметили, как возле поворота к нашему КП молодой китаец в темно-синей спецовке проводил нас долгим взглядом и скрылся ближайшей фанзы. Сидоренко сказал, что уже «бачил эту людину», когда выходили из магазина. Шлыков уверял, что китаец раз пять попадался ему сегодня на глаза. А я запомнил, как он со сторонки посматривал на нас, когда мы покупали семечки. Так что без внимания нас не оставили. Все хождение по городу прошло под негласной охраной. Не думаю, что это исходило от нашего командования. Видимо, нас оберегали китайские товарищи по собственной инициативе, чтобы, не приведи господь, что-нибудь не случилось с суленами.

Вот и побывал я в китайском городе-базаре, городе-магазине. Купить можно буквально все, начиная от булавки до шикарного автомобиля, были бы деньги. Магазины и лавочки забиты тюками товаров, разной обувью, одеждой, ломятся от американского рома, виски, импортных напитков, сладостей, продуктов…  Но почему китайские старики и ребятишки копаются в наших помойках? Не все же они шпионы, отыскивающие в мусоре секретные сведения? Почему при обилии товаров и различной одежды китайцы сплошь и рядом носят только темно-синие спецовки? Набравшись смелости, я спросил об этом постоянно находившегося при штабе и хорошо владевшего русским молодого китайского офицера. Он сказал, что редкий китаец может позволить себе купить шерстяной костюм, так как один метр такой ткани стоит 350-400 тысяч юаней, а не у каждого крестьянина и рабочего промышленности является таким годовой заработок. То же получается с деликатесами: кто-то их кушает, а кто-то только смотрит.

— Японцы разорили нашу страну за годы своей оккупации, — рассказывал китайский офицер. — Голыми и голодными остались жители многих городов и бесчисленных деревень. И Мао-Дзэ-дун — наш великий кормчий, которого боготворит и любит народ, приказал выдать всем взрослым и детям по комплекту хлопчатобумажной одежды. Такими подарками вождя люди гордятся, никакой другой одежды, если она у них есть, не носят, тем самым подтверждая свою любовь и верность великому Мао!

 

«БОМБЫ СОВСЕМ НЕ ВИДЯТ»

 

Все вокруг заполнено весенним кипением. Только что наводившие унылую грусть грязной серостью сопки, покрылись зелеными шелковистыми коврами, расписанными разноцветными огоньками цветов. Ковры сползли с сопок и окантовались бело-сиреневой пеной вспыхнувших в цвету садов. В считанные дни свадебные наряды закрыли сучья плодовых деревьев и кустарников. И все время подпахивающий зимней гнилью воздух враз пропитался ароматами жизни.

Китайцы, всю зиму проходившие с марлевыми повязками, закрывающими нижнюю часть лица, облегченно сняли их и задышали свободно. Я все думал, зачем им эти повязки, раз ни о какой эпидемии гриппа в городе нет и разговора? Однако чадящие день и ночь многочисленные топки фанз и больших домов, ползущая со всех сторон вонь сами отвечали на этот вопрос. И мы не отказались бы от такой марлевой защиты, как у китайских добровольцев, но по нашему Уставу этого не положено.

Теперь не надо повязок, воздух пропитан благовониями цветов и трав задышавшей земли, только успевай наслаждаться. Да поторапливайся, а то каждая весна проходит так мимолетно.

Играющее в небе солнце без особого труда растопило шутейные здешние снега на крестьянских полосках, а вешние воды напоили их. И сразу, откуда только, в поле высыпали люди с мотыгами, тяпками, вилами, граблями… В засученных по колено брюках мужчины без устали мотыжили землю, носили на коромыслах плетеные корзины с удобрениями, подкопленными за зиму, и подкармливали исхудавшую землю. Женщины, согнувшись в три погибели, по локоть в воде нашаривали что-то и вырывали оставшуюся с осени стерню, какие-то ненужные корни. Малышня, замазанная грязью, копошилась возле родителей, помогая, а может, больше мешая им. И так, от темна до темна, муравейниками трудолюбия стали все свободные в черте города и вокруг него клочки земли.

У нас же совсем другая работа. Самолеты летают без перерыва и круглые сутки поддерживается боевая готовность, почти ежечасно открываем зенитный огонь. Поначалу, при появлении нескольких истребителей и вое сирен воздушной тревоги крестьяне разбегались с участков и прятались в заранее устроенных убежищах. Потом, пообвыкнув, они не покидали своих делянок даже при артиллерийской канонаде, когда с неба густо падали осколки рвущихся в вышине снарядов, способных пробить не только легонькие крестьянские соломенные шляпы.

Хотя и очень редко, но выпадали свободные минуты и мы могли отдохнуть, но только рядом с командным пунктом, чтобы в любую минуту занять свои боевые посты.

Наши офицеры и солдаты быстро увлеклись волейболом. У нас, в Союзе, волейбольные площадки на стадионах, возле крупных заводов, институтов, техникумов, школ. А здесь же могло показаться, что все горожане — азартные игроки. Не только возле школ, в парках, на затерянных спортплощадках, но и на каждом свободном участке, прямо на улицах привязанные к столбам или деревьям волейбольные сетки. Китайцам не хватало длинного летнего дня, и они прыгали возле сеток в потемках. И несчетные столы для игры в пинг-понг, которых нет в редком дворе. Настольный теннис, как и волейбол, — любимая игра китайской молодежи.

У нас рядом с командным пунктом, в тылу, на всех батареях, возле госпиталей — волейбольные площадки, несколько столов для игры в пинг-понг. Но мы больше предпочитали волейбол.

После ужина, немного попрыгав на волейбольной площадке, я заступил на дежурство. Над Кореей, частью Южного Китая, над Маньчжурией кружило с десяток целей, в основном это были истребители и штурмовики.

Над Желтым морем засекли группу «летающих крепостей». Нацелившись было на нас, самолеты вдруг повернули на Пхеньян и там отбомбились.

Больше бомбардировщиков в зоне нашего наблюдения не осталось, а истребители как оборзели, рвались к Аньдуну, как мухи к сладкому пирогу. Батареи то и дело открывали огонь. Порой зенитки умолкали. Это когда поднимались «миги» и начинали гоняться за «крестами» и «сейбрами». Иной раз в небе скапливалось до сотни наших и американских истребителей. Небо давило невыносимым гулом, да еще пулеметная и пушечная стрельба.

Весь мой планшет в беспорядочных стрелках целей. На КП торопливо зашел подполковник Морозенко. Поздоровался, хотя за день мы виделись с ним не меньше десяти раз, склонился ко мне, тихо сказал:

— Через час, — при этом он глянул на циферблат своих ручных, — с военной базы США на архипелаге Рюкю поднимутся «летающие крепости». По всей вероятности, они навестят нас. Конечно, это предположение, но хорошенько подготовься, чтобы все было под рукой.

Морозенко доложил комдиву, начальнику штаба, подполковнику Бочкову, чтобы тот успех проверить линии связи.

Гости из Японии ждать себя не заставили. Посты ВНОС передали первые координаты, и я зафиксировал их на планшете, доложил комдиву: «С острова Окинава десять Б-29». Ангелов отдал в полки приказ привести все средства в боевую готовность.

В это время высветилась вторая группа бомбардировщиков над Желтым морем. Тоже десять «летающих крепостей». Самолеты противника несли к нам, как минимум, двести тонн смертельного груза. На чьи головы он свалится?

По определенному несколькими координатами направлению я уже мог почти безошибочно вычислить, куда самолеты нанесут свой удар. Вот так, чтобы авиация противника одновременно появлялась с двух сторон — юго-запада и востока, было в конце апреля, начале марта ,а последний раз — ночью с 17 на 18 марта. Тогда они хорошо поутюжили наши боевые порядки, задели и аэродромы.

Цели двумя клиньями приближаются к объекту. Считанные минуты — и они войдут в зону нашего огня. Но в этот самый ответственный момент молчат все средства связи: экраны радиолокаторов забиты активными и пассивными помехами. Первым заградительный огонь открывает «Ключ», затем «Узор», а следом и «Диск». Темное небо рвут на клочья снаряды, фанза трясется мелкой дрожью. От взрывов бомб гудит земля. Несколько тонных бомб упало рядом и фанза подпрыгивает. Морозенко, совершенно невозмутимый, достает из глубоченного кармана своего френча два больших яблока. Одно надкусывает сам, другое кладет на мой столик. Мне не до яблока, едва успеваю вести цели на планшете, записывать данные о них в журнале, докладывать об изменениях в воздухе.

Частично отбомбившись по Аньдуну, а больше по Сингисю, по реке Ялуцзян, самолеты отвалили в сторону Южной Кореи. Видимо, плотный заградительный огонь не на шутку напугал летчиков и на мост, даже близко к нему, не упало ни одной бомбы. А вот соседствующая с Сингисю деревня, где и так-то не оставалось ни одного целехонького дома, превратилась в пепел и пыль.

Едва успел снять на кальку схему налета, как в наушниках прозвучало: «Внимание! Внимание! Передаем данные о новых целях. Внимание!».

Повторялось то же, что было час назад — бомбардировщики шли двумя клиньями с тех же направлений.

Помешала погода, или еще по какой причине, но наши летчики не вылетели встречать бомбардировщики. Бывало, что «миги» поднимались с аэродромов, когда «летающие крепости» находились совсем далеко, и почти всегда застигали их врасплох. Нередко, сбив два-три самолета, заставляли других улепетывать на форсированных скоростях.

«Летающие крепости» все ближе и ближе к зоне заградительного огня. Морозенко передает в полки данные о высоте, скорости полета, количестве самолетов противника. Его слушает комдив Ангелов и сразу же принимает решения. Ставится задача на открытие огня. Первые залпы батарей быстро переходят в грозный пушечный рев. Фанза лихорадочно трясется.

Бомбовый вал накатывается на нас громоподобной волной. С каждой секундой разрывы все ближе и ближе. Кажется, что сейчас захлестнет все вокруг надвигающейся смертью. Земля вздрагивает, дергается, вспучивается, словно под нами ворочаются невиданные чудовища. В фанзе, как в утлой лодчонке в море при сильной боковой волне — с ног так и валит.

Сплошной вой, треск, грохот. Погас свет, и тут же фанзу подбросило, из окон полетели осколки стекол. Переходим на аварийное освещение, и работа на КП продолжается в своем ритме.

Отпавшим куском потолочной штукатурки меня больно ударило по голове. В глазах зароились светлячки искр. Вспомнил о лежащей под рукой каске, быстро нахлобучил ее на голову. Снова сыпанула штукатурка, застучала по каске. Весь мой столик засыпан известью, глиной, вместо подаренного подполковником яблока — грязная лепешка. Без сожаления выбрасываю его вместе с мусором, очищаю столик. Это еще хорошо, что наша фанза из легких строительных материалов, будь она кирпичной, нас бы давно здесь всех привалило. А эта подпрыгивает, дергается, раскачивается, но каким-то чудом не рассыпается на части.

Перед самой бомбежкой я видел на КП замполита Болотного. Снова его занесло сюда, хотя был приказ командира дивизии: «Всем свободным от дежурства офицерам и солдатам во время воздушной тревоги укрываться в бомбоубежище!».

Утром, пока небо оставалось чистым от самолетов противника, Болотный пришел в казарму проводить политинформацию. Мы всегда ждали от него каких-нибудь новостей с Родины. Газет мы почти не читали, из радиоприемников день и ночь лилась сплошная музыка, а передачи велись на каком-нибудь непонятном языке. Болотный же имел возможность регулярно читать приходящие в штаб газеты, слушать радиопередачи из Москвы. Поэтому сообщения замполита все ждали заинтересованно. В этот раз он рассказал о начале весеннего сева в Сибири, о том, как выполняется грандиозный сталинский план озеленения страны.

— Наш народ уверенно идет курсом, намеченным партией Ленина-Сталина, — убежденно говорил комиссар. — Только что, в который уже раз, были снижены цены на многие товары и продукты, что является серьезным проявлением заботы партии о народе. Успешно залечиваются раны, нанесенные стране фашистской агрессией. Мы гордимся своей великой социалистической страной. Наш солдатский долг — достойно охранять спокойствие Родины на дальних подступах...

Болотный еще чем-то хотел завершить свое выступление, а потом ответить на наши вопросы, но Александр Шлыков влез без очереди:

— А она, Родина-то, знает, где ее сынки? Я вот получил письмо из дома. Родители пишут, что из моего предыдущего письма ничего понять не смогли, так как почти все слова затушеваны. Родители обвиняют меня в неряшливости. Что же в моих письмах вынюхивают чужие носы?

О том, что военная цензура вскрывает каждое солдатское письмо и любое подозрительное слово замарывает, мы все знали. Никто не писал, что он на Китайско-корейской границе, что переодет в форму китайского добровольца и постоянно находится под прицелом американской авиации. Но каждый хоть как-то пытался намекнуть о своем местопребывании. Только из этого ничего не получалось: военная цензура имела опытные кадры, которые держали тайну под замком.

При вопросе Александра Шлыкова Болотный поморщился, уничтожающим взглядом резанул по простаку солдату, сказал:

— Вообще за такие провокационные вопросы можно сразу попасть под трибунал. Но я не злопамятный. Я думал, что у нас только один Гумнов струсил, сбежав в Отпоре. Оказывается, есть и другие. А о своих родных не беспокойтесь, придет время — обо всем узнают. Партия, доверившая нам такое важное дело, надеюсь, ни о ком не забудет. Сегодня наша главная задача, в том числе и ваша, рядовой Шлыков, — свято выполнять воинский долг. Быть смелым, преданным партии, Родине! Остальное вас не касается. Для остального есть начальство, а ему виднее.

— Начальству, козе понятно, виднее, — согласился Шлыков, — а вот бомба совсем слепая, может и попасть в меня.

— Прекратить паникерские разговоры! — лицо замполита налилось кровью, и губы дрожали. — Чтобы я больше об этом не слышал.

На такой ноте закончилась последняя политинформация нашего комиссара…

Бомбы падают сериями, и, когда рвутся, все сливается в немыслимый грохот, вой и стон, как при светопреставлении. На командном пункте все напряжены до предела. Ни одного лишнего слова, все поглощены своим делом. Среди других не вижу Болотного, хотя до налета видел. А фанзу то и дело встряхивает от разрывов, к горлу подступает тошнота, в ушах железный звон. Ох, и слаба же у нас защита! Простым кирпичом можно пробить шиферную крышу и потолок фанзы. Я не понимал, почему мудрый Ангелов согласился руководить дивизией во время воздушных налетов из такой незащищенной конуры? Может, он не думал, что американцы насмелятся нас бомбить на китайской территории? А вдруг все это в целях маскировки? Разумному противнику в голову не придет, что командный пункт дивизии в таком камнепробиваемом помещении. Японцы свои штабы и командные пункты зарывали глубоко в землю, даже под скалистые сопки. Эти укрепления целехоньки, и для дивизии можно бы подыскать что-нибудь подходящее, а самое главное — безопасное. Надо же, кроме секретности, подумать и о людях. Только вряд ли такая мысль могла прийти в голову кому-нибудь из вышестоящего военного начальства.

Было ли страшно во время бомбежки моим товарищам и сослуживцам? По бескровным лицам командиров, связистов, телеграфистов, разведчиков можно ответить только утвердительно. Никто из них не бравировал своей бесшабашностью. Я вообще разуверился в бесстрашии людей, потому что это противоречит человеческому инстинкту самосохранения.

Мне, например, всегда было страшно. Но надо было безошибочно принимать данные ВНОС, точно вести цель на планшете. Держался, что было сил, хотя все существо так и просилось впиться в землю.

С детства я был смелым парнишкой, ничего не боялся. По спору ходил ночью на кладбище, не раз ночевал с дружками в кишащей зверьем тайге. Но все это до одного случая.

Теплым июльским днем мы с мамой окучивали картошку в поле. Все до своей полоски руки не доходили, и картошка густо заросла сорняками. Не до своей было, потому что мы, ученики Петеневской начальной школы, вместе с учителями работали на совхозном огороде, где на многих гектарах выращивали картофель, свеклу, морковь, капусту и многое другое. Так вот нам, малолеткам, доставалась картошка. За день я должен окучить маленькой тяпкой три сотки. Чтобы выполнить свой урок пораньше, всегда торопился, часами не разгибая спину. Иногда удавалось на целый час управиться раньше своих сверстников. И хотя усталость и слабость валили с ног, я потихоньку добирался до ближнего леска, где на каждом шагу пучки, шкедры, заячья капуста, саранки, а на полянках — слизун и щавель. Рвал все подряд, стараясь быстрее набить желудок. Начинало пучить живот, а голод не унимался, и я все жевал и глотал вкусноватые пучки, саранки… Но постепенно наполнялась и сумочка, захваченная с собой. Все добытое в лесу приносил домой, и варили суп с пучками, подбеливали его молоком, саранки, слизун, щавель жарили с яйцами. Вкусно было.

Ребятишки радовались, когда брызнет дождик. Сидели вокруг дымящегося костерка, отдыхали.

На своей же картошке прохлаждаться некогда. Проотдыхаешь, а там потянется одно за другим: с сенокосом опоздал, с копкой картошки тоже к зиме не подготовился. Так что на картошке нельзя лениться. Если она не нарастет, то зимой поголодаешь. Картошка была самым заглавным продуктом. Быстрее и проще всего — картошка в мундирах, затем печеная ломтиками на плите и кругляшами — в золе, потом вареная и жареная, а также суп картофельный, из натертой — каша и драники, тертую же добавляли и при выпечке хлеба. Картошка-толченка, картошка тушеная, шанежки из картошки, да мало ли что еще. Все военные годы картошка была спасением сельских жителей. Без неё — хана.

Тяпали мы с мамой картошку, не прошли еще и половины делянки, как из-за горы вывалилась черная, изрезанная молниями туча. Вот и первые капли дождя холодком защекотали потную голую спину. Воздух сотрясают раскаты грома, ветер к самой земле пригибает деревья. Они шумят листвой, сопротивляются. Но недосуг грозой любоваться, надо спешить, пока не расквасило землю, побольше окучить.

Тяпаем и тяпаем. Вдруг жгучее синее пламя ослепляет меня, и, оглушенный треснувшим громом, я падаю на отсыревшую землю. Не знаю, как там мама отходила меня, но домой я возвращался, волоча тяпку по земле, и все оглядывался, бредил: «Вон он! Вон он!». Кто «он» — не помню. С той самой поры я стал сильно бояться грозы. И ночами снилось синее пламя, от которого в ужасе закрывался руками и с криком просыпался.

Для деревенского пацана подобная громобоязнь — кара, страшнее не придумаешь. Все лето в поле или на сенокосе, а редкий день обходится без грозы, особенно в жару ближе к вечеру. В сенокос я возил копны в каком-нибудь звене. Обычно  это два метчика: стогоправ — ответчик за то, чтобы стог не промочило и он не завалился набок. Два копновоза, два подскребщика да один из пацанов на конных граблях. Вот и вся команда.

Работали всегда торопливо: от зачина стога до вершения на перекуры не присаживались, только водицу попивали. Но вот заходит туча. Метчики криками торопят копновозов, чтобы успеть до сильного дождя завершить стог. Я же, увидев, как небо полоснула первая молния, и услышав далекий еще гром, бросаю лошадь возле первой попавшейся копны и стремглав несусь в кусты, падаю там спиной на землю и закрываю лицо пучком прихваченного сена. И никакая сила не способна оторвать меня от земли, пока не проносило грозовую тучу. Метчики ругались, ребятишки-сверстники издевательски смеялись, только женщины заступались: «Оставьте его, не задирайте. Его же громом глушило…».

И вот в небе гром поотраднее. Боялся ли я? Да, и очень сильно, но старался ничем не выдать своей слабости, все хорохорился, даже улыбался, шутил, хотя кровь застывала в жилах. Тягостнее всего были минуты, когда самолеты сбрасывали бомбы и они со смертельным воем сыпались на землю. Отказывались служить руки, ноги. Казалось ,что и сердце на какое-то время останавливалось в груди и нечем было дышать. Сковывающий страх проходил вместе с грохотом первых разрывов бомб, когда об опасности, о том, чтобы остаться живым — уже не думалось, голова тупела. Страх возвращался ненадолго после бомбежки. Чувство полного опустошения, да еще подрагивают руки, сохнет во рту. И никому не поверю, что есть люди, которые совсем не боятся смерти. Особенно, когда тебе всего двадцать и настоящей-то жизни не было.

После бомбежки докладывали из полков, из тыловых подразделений. О жертвах не говорилось, но всегда где-нибудь что-то горело. Формировались команды из солдат и офицеров, на автомашинах отправлялись тушить пожары. Ангелов распорядился послать группу людей в тылы, где горел склад с продовольствием, а вторую — на соседнюю зенитную батарею, куда упало несколько фугасных и зажигательных бомб…

Небо чистое от самолетов противника. Только наши «миги» патрулируют над Ялуцзяном. Можно передохнуть. Я вышел из фанзы. Беспросветная темнота. В городе — ни единого огонька, словно его и вовсе нет передо мною. А звезды в небе сияют ярким чистым светом. Я давно приметил, что здесь звезды куда больше, чем у нас в Сибири, кажется, они намного ближе к земле. И вот они, несмотря на дым, вовсю светятся. Но куда исчез яблоневый аромат? Все пропитано едкой пороховой гарью.

 

СЮРПРИЗ ИЗ АМЕРИКИ

 

О способности человека на любую подлость я знал с самого детства. Здесь же воочию убедился в гнусности американской военщины, засыпавшей бомбами не только нас, военных, — нам так положено по штату, но и мирных жителей. Больше всего от таких бомбардировок страдали не защищенные старики, женщины, дети. Видя убитых китайцев, я проклинал воротил с Уолл-Стрита, пославших своих летчиков в Корею убивать людей. Как и большинство наших солдат и офицеров, воевавших в Корее, я не сомневался в том, что здесь мы боремся за правое дело, что мы не позволяем воякам из-за океана убивать людей, разрушать их дома и фанзы, выжигать леса и землю. Радовался, когда сбивали американский самолет. Не было разницы, чья это работа — летчиков или зенитчиков, важно, что одним летающим пиратом стало меньше.

А они все бомбили, стреляли. И хотя самолеты противника сбивали часто, в небе их не убавлялось. При этом летчики все наглели, вели себя жестоко.

В Иркутске я слышал о применении американцами против повстанцев и мирного населения африканских джунглей напалмовых бомб. Делалось это втихаря, чтобы мир не шумел. В Корее напалмовые бомбы стали для них обычным оружием. В такой бомбе вместо порохового, тротилового и прочих взрывных начинов, вязкая зажигательная смесь, приготовленная из жидкого горючего (бензин, керосин и так далее) и порошков-загустителей из алюминия, органических солей, нефтеновых, пальмитиновых и других кислот. Бомба взрывается пылающим облаком температурой больше тысячи градусов Цельсия и накрывает солидную площадь. Что может остаться после такого ада?

Однако люди, учившиеся со времен Адама и Евы защищать себя, зарывались в землю, в скалы, прятались в бомбоубежища, чтобы спасти свою жизнь от осколочных , зажигательных, напалмовых бомб.

Но как лучше убить этого живучего человека? Вот что волновало не насытившихся кровью генералов. И вместе с учеными они нашли искомое.

К постоянным налетам мы привыкли, как привыкаешь к регулярному приему пищи. Тридцать, хотя бы двадцать минут свободы от боевой готовности — великое везение: можно прикорнуть прямо на посту, чтобы на ходьбу в казарму не терять драгоценные минуты. Дни и ночи смешались в какой-то один туго разматывающийся клубок кошмаров. В организме выработался автоматизм и какие-то внутренние силы подбрасывали тебя с постели, хотя сам еще не слышал сигнала тревоги.

Вот и в ту ночь самолеты не покидали небо. Наши «миги» совершили по нескольку вылетов, зенитчики устали стрелять. Автобат едва успевал подвозить снаряды к батареям. Много раз бомбили корейский город Сингисю. Несколько самолетов прорвалось к Аньдуню, тяжелые бомбы упали в реку недалеко от моста, на жилые кварталы, разметав в пыль и щепки дома и фанзы.

Относительное спокойствие наступило только к утру. Освободившись от дежурства, мы завалились на кровати и мертвецки заснули. Сон прервал вопль Григория Сидоренко:

— Ой! Ой! — вертелся он в одних подштанниках возле своей кровати, что-то стряхивая с головы, волосатой груди. — Який чортяка пидсипал в лижкю цию погань?!

Все повскакивали, стали осматриваться. По моему белому одеялу ползло что-то смахивающее на клеща. Я — деревенский мальчишка, еще пацаном излазивший тайгу и горы, таловые заросли и болота, повидал много разных жучков-паучков, мизгирей и прочей ползающей и летающей мелкоты, не единожды ногтями вырывал впившихся под мышку, в пах, а то и в голову разбухших от высосанной крови в крупные горошины клещей. А муравьев я обожал. Мог часами сидеть возле муравейника, наблюдая за колготней маленьких работяг. При этом все время от них отряхивался, не забывая сломить березовую веточку, обезлистить, послюнявить и положить в самое бойкое место муравейника. На прутик сразу бросались сотни защитников. Через две-три минуты брал прутик, осторожно стряхивал с него прилипших муравьев и, не обращая внимания на покалывающие укусы, облизывал покислевший прутик.

Кусали меня комары и слепни, пауты и осы, нещадно жгла разномастная мошкара… Но таких вот, как на одеяле, уродливых клещей видеть не доводилось.

Солдаты перетрясли свои одеяла, простыни, матрацы, одежду. Раздевшись донага, осмотрели друг друга.

— Откуда эта мразь наползла? — удивлялся Александр Шлыков. — Может, проснулись жучки-паучки после зимовки? Раньше я их не видел.

— Якие паскудные! — брюзжал Григорий Сидоренко. — Может бути який-нибудь заразний?

Эти рассуждения прервала сирена. Побросав все, кинулись на свои приписные места — посты. На командном пункте я не увидел подполковника Морозенко, что случалось крайне редко. Самолеты противника развернулись на подходе к Аньдуню и удалились. Объявлен отбой. И тут появился запыхавшийся Морозенко, торопливо доложил комдиву:

— Американцы сбросили на наши позиции, в городе и вокруг него бактериологические бомбы. В китайских и наших лабораториях выясняют, какая зараза в американских посылках. Китайские товарищи уничтожают грызунов и насекомых. Нас просят вести себя осмотрительнее.

Так вот откуда эти твари, ползающие в казарме! Это нездешние не «проснулись», а прилетели из самих Соединенных Штатов, а может, из японских или каких других лабораторий по производству бесшумного смертоносного оружия? От фугасной и напалмовой бомбы еще можно спрятаться в надежном укрытии. От этой же нечисти, способной пролезть в любую щелку, нигде не уберечься.

А ведь всего неделю назад пропагандист политотдела подполковник Ларичев рассказывал нам об американском бактериологическом оружии. Выведенными и культивируемыми в секретных лабораториях бактериями, вирусами, грибками, риккетсиями и токсическими продуктами их жизнедеятельности заражают грызунов, насекомых, чтобы через них вызвать самые чудовищные болезни у людей, животных, растений. Применение такого оружия запрещено еще в 1925 году Женевским протоколом. Ларичев высказал надежду, что послушные своим законам и международным соглашениям демократичные американцы не позволят использовать его в Корее. Он глубоко ошибался — воюющие империалисты ради своей выгоды пойдут на все, не считаясь ни с какими запретами даже господа Бога.

— Им все можно, — точно заключил после этой беседы Александр Шлыков. — Была бы сила — ума не надо. Посмотрим, если доведется, что это такое.

Вот и довелось. Долго в тот день мы приканчивали все, что ползает, бегает и летает в нашей казарме, на командном пункте, в других комнатах, вокруг фанзы, на своей волейбольной площадке. Борьбу с заброшенными «иностранцами» вели в тылу, полках и на батареях.

Китайские народные добровольцы аньдунского гарнизона на некоторое время превратились в энтомологов, зашторив лица марлевыми повязками, вооружившись остро заточенными палочками, факелами, прочесывали улицы, пустыри… Крестьяне, бросив привычную работу на своих делянках, ползали на четвереньках, ловили, давили и жгли всех подряд букашек и козявок, не задумываясь, здешние они или «иностранцы».

Еще задолго перед отправкой на войну, когда многие и не догадывались о предстоящем, мы возмущались одной очень неприятной процедурой. Нас выстраивали по отделениям и вели в медсанчасть, что ютилась в приземистом каменном бараке рядом с казармой. Там, по команде старшего, оголялись до непристойности и по очереди заходили в кабинет, прикрывая определенные части тела ладошками.

Низенький и толстый, как бочонок, с выпученными красными глазами военврач подзывал к себе, велел раза три повернуться на 360 градусов, тискал и общупывал холодными скользкими руками, и каким-то совсем не присущим ему, если судить по комплекции, писклявым голосом изрекал:

— А сейчас вам сделают маленький втык.

— Зачем? Я же здоров.

— Маленький втык не повредит и здоровяку. Мало ли что там: вдруг холера, чума, энцефалит? Да черт знает какая еще зараза может быть. Поди слышали, что в Казахстане при раскопках старых ханских курганов археологи заразились холерой? У нас в Сибири этих курганов несчетно много. Кроме того, мы и свою болезнь имеем, притом единственную в мире — сибирскую язву. Она всех нас подстерегает. Так что, втык необходим. Он, к вашему сведению, от всех болезней.

Пока доктор писклявил, молоденькая сестричка, черноволосая и поджарая, очень красивая, в которую по уши были втюрены все солдаты батареи управления, в беленьком халате и такой же косыночке с красным крестом на лбу, накачивала в толстоигольный шприц какую-то мутноватую жидкость и во весь рот улыбалась. От ее ощера становилось еще стыднее. Медичка подкрадывалась сзади, велела маленько наклониться и укусом осы игла впивалась в ягодицу. Завершив свое злодеяние, сестрица легко потирала уколотое место проспиртованной ваткой и утверждала:

— Все сделано, как в лучших клиниках Европы.

Вот так, ни больше и ни меньше. Она смеялась своей остроте, а ты уходил униженный и оскорбленный своей наготой. Ну, зачем, спрашивается, надо было раздеваться догола, когда достаточно немного приспустить галифе? Видимо, кому-то нравилось солдатское унижение? Может быть, ему, зачем-то пожаловавшему в санчасть начальнику штаба полковнику Чащину? Он с явным наслаждением любовался голыми униженными перед девушкой солдатами, от испытываемого удовольствия даже облизывался.

Теперь же, когда бросили бактериологические бомбы, мы сообразили для чего делались прививки и мысленно благодарили толстенького военврача и миловидную сестрицу, что они положили начало продолжавшейся в течение многих месяцев экзекуции. В определенное время нам для страховки ставили уколы в тоже самое место, вероятно очень любимое медиками. Но одежду мы уже не сбрасывали, а слегка оголяли удобную для укола часть ягодицы. Со временем привыкли к иглотерапии, как к ежедневной политинформации. Комиссар заботился о спасении наших грешных душ от тлетворно-разлагающего влияния чуждой нам идеологии, а медики кололи ради спасения наших бренных тел.

Кололи нормально, и без пропусков. Следует отдать должное советской фармацевтической промышленности за дельную сыворотку, ибо сколько американцы ни подкидывали микробов и вирусов — массовых заболеваний в войсках они не вызвали. Правда, регистрировались отдельные случаи энцефалита, а чаще дизентерии, но последняя болезнь могла проникнуть в кишечник и без помощи заокеанских доброжелателей.

Я не располагаю данными о причиненных бедствиях иезуитским оружием мирным жителям Кореи и Китая. Но знаю, что случались вспышки эпидемии и больше всего доставалось сельским ребятишкам. Доведенные до полной нищеты за годы японской оккупации китайцы, не всегда находили, чем прикрыть свое истощенное тело. Горожане еще имели какую-то обувку, но в окрестных деревеньках я видел только босых крестьян, в лучшем случае — в шлепанцах из деревянных дощечек. Детишки же, а их в каждой деревне, как в муравейнике, копались в грязи, играли — в чем мать родила. Как им, ничего не знавшим о «гостинцах» добреньких дядей Сэмов, было уберечься от смертоносных букашек и таракашек?

Я долго не мог смириться с мыслью, что люди способны хладнокровно и безбожно умертвлять себе подобных. Мало бомб и снарядов, так придумали еще и бесовское оружие. И не увязывалось все это с разумными американцами, воспитанными под статуей Свободы. А между тем, мы продолжали убивать заразоносных букашек-таракашек, и скоро ничего ползающего и скачущего в казарме не осталось.

На следующий день Морозенко вытащил меня из казармы. Показал на лежащую возле входа большую металлическую штуковину.

— Вот, надо чертеж сделать, — сказал подполковник. — Это и есть бактериологическая бомба. Замерь все параметры, начерти в разных ракурсах, и пошлем, куда следует. На работу только час. — он рывком локтя поднес к лицу часы, глянул на время, досказал: — К 12.00. Иначе опоздаем к транспортному самолету. Еще бы лучше сфотографировать, да фотограф где-то запропастился.

Обмерить бомбу, сделать чертеж на ватмане или кальке — плевое дело. Она из обыкновенного трехмиллиметрового железа. Видно, что где-то долго хранилась: синюю глянцевую краску местами проточила ржавчина. Туповатая, как хорошо откормленная породистая свинья. Только у свиньи хвост крючком, у этой — веером. Высота поставленной на попа бомбы — полтора метра, окружность — почти метр. Бомба распахивается двумя створками, открывая пять перегородок-полочек. На них в специальных емкостях укладывают зараженных насекомых или грызунов. Бомба легкая, падает тихо, а чаще их спускают на парашютах. Не долетев несколько метров до земли, срабатывает специальное устройство, створки распахиваются и груз разбрасывается на значительной площади, а там уже расползается своим ходом, расширяя зону поражения. Вот и вся конструкция. Никакой сложности, минимум затрат, а эффект — уничтожающий!

Приказ подполковника выполнил даже раньше назначенного срока, а потому сам пошел его искать. Заглянул на командный пункт, в казарму — его нет. Нашел Морозенко возле наблюдательной вышки на спортивной площадке, где в свободные минуты мы азартно сражались в волейбол.

Он играл в команде разведчиков, против которой стояли связисты. Без кителя в одной майке. Шея толстая, грудь — колесом, на руках вздулись узловатые клубки мышц. Проворно, как молоденький, подскакивает за мячом, резко, с ахом «режет» по нему и, довольный ударом, потирает ладони.

— Шлыков, подавай! — кричит Александру. — Срежу!

Тот удачно направляет мяч, и Морозенко «режет» его прямо в центр площадки связистов.

— Гол! Гол! Счет три – восемь в пользу разведчиков, — кричит судья – писарь Иван Панов — страшный любитель поиграть, но больше всего посудить. Только ради этого он и приходит к нам из тыла.

Запыхавшийся, разгоряченный подполковник замечает меня.

— Уже начертил? — подходит и смотрит на чертеж. — Похожа. Добро. Тогда поеду.

Поблагодарил Григория Сидоренко за то, что уступил ему свое место на площадке, набросил на плечи китель, пригладил взмокший чуб, надвинул на лоб фуражку, лихо всем козырнул и ушел.

В Читу, Иркутск, а может в саму Москву, полетит мой незамысловатый чертеж?

 

ЛЮДИ И ЗВЕРИ

 

Дождались Первомая. Только вот на душе нет праздника. Всю ночь летали самолеты и до чертиков много. Наушники, как угли, жгут уши, не прерывается поток цифр: 08 (номер цели), 59-25 (географическая широта), 05-28 (долгота), 6 – Б-29 (количество и тип самолетов)… Уже механически, но безошибочно, наношу цели на планшет. Запросто это делаю в полной темноте или с закрытыми глазами — так набил руку. А целей все больше и больше. От Японии разворачивается к нам девятая, следом десятая вылупилась над Желтым морем. Через десять минут уже пятнадцать целей. Над Пхеньяном их как мух. Жарковато там перед днем солидарности народов мира. Американцы — заботливые дяди, всегда к праздникам шлют свои подарки, не скупятся. Они и весь вчерашний день летали. Я записал в журнале 121 группу из 536 «летающих крепостей» и «сундуков», да еще 180 истребителей и штурмовиков в 35 группах. Наверное, все там с землей смешали? Ох, зла не хватает! За что только страдает народ корейский?!

К восьми утра, когда пришел мой сменщик — долговязый неунывало, а потому и всеобщий любимец — Василий Сыкчин, над Кореей и Китаем висело около двадцати групп разнокалиберных самолетов противника. К нашим объектам они не подлетали, за всю ночь только три раза объявляли боевую готовность.

Сдав дежурство, я торопливо позавтракал консервами, выпил из термоса чаю и к своей постели. Сунулся под толстое одеяло, открыл помеченную страничку «Анны Карениной», но почитать и поспать не удалось: взревел сигнал тревоги. А в таком случае, хотя и сдал дежурство, обязан быть возле планшета в полной боевой форме.

Немного постреляли, развешивая «сапоги» под облаками. Зенитный снаряд стоит столько же, что и пара хромовых сапог. Вот «слепые» разрывы не набравших нужной высоты снарядов и слишком уклонившихся от самолетов противника и называли потерянными хромачами. Сколько их было «изношено» в корейском и китайском небе!

Спать расхотелось. Я вышел на каменную террасу и закурил. Поднимающееся над Кореей солнце оповещало все живое о начале светлого дня. Легкая дымка облаков серебрилась над позолоченным солнцем Желтым морем. Над Кореей, сколько было видно, кучился грязный туман, из которого и вырвалось солнце. Да что там можно еще увидеть после суточной уничтожающей бомбардировки? Не скоро осядет распыленная взрывами бомб земля, не скоро затушат пожары, а запах пороха и гари останется надолго.

Аньдун, хотя ему тоже досталось, просто не узнать. Ничто не напоминало о войне, о смерти. Обыденная серость сменилась праздничным цветом. Когда только китайцы успели подготовить и развесить на улицах столько флагов, транспарантов, расцвеченных цветами-иероглифами! Только-только солнце встало, а улицы забиты народом. Кишащее в беспорядке людское месиво стало быстро, как в калейдоскопе, формироваться в четкие колонны. Над ними вспыхнули разноцветные флаги, букеты цветов, гирлянды воздушных шаров, пошевеливались, извивались громадные яркочешуйчатые драконы. Во главе колонн духовые оркестры, барабанщики.

И вот уже  по самой широкой привокзальной улице, как по большой реке, сказочными плотами поплыли праздничные колонны в сторону городского парка.

Сколько раз я завистливо посматривал на залитую зеленью седловину у подножия двух сопок, где был этот самый парк, и куда так хотелось сходить. Вспоминал новосибирский Центральный парк культуры и отдыха имени Сталина, где было много веселья, всегда играла музыка, продавали мороженое и леденцы. В Иркутске парк еще наряднее, всегда залит речной свежестью, из него можно полюбоваться Ангарой. А чем китайский отличается от наших? Но близок локоть, да не укусишь. Свободно разгуливать по городу, посещать парки — не наше дело, не за этим сюда пожаловали. А хотелось бы.

Раздумывая так и покуривая, я случайно заметил вышедших из казармы и воровато осматривающихся по сторонам старшину Уфимцева и политотдельского капитана Кривенко. Они что-то замышляли, так как одеты в гражданское. Мое присутствие их не обрадовало. Но я смело подошел к ним, намереваясь спросить, куда собрались? Только не успел.

— Дежурство сдал? — опередил меня Уфимцев, я кивнул. — В парк желаешь?

— Только в мечтах…

— Одна нога здесь, другая — там! Шустрее переоденься в гражданское и сюда, — сказал наш вредный старшина.

Пулей — в казарму. Гражданские брюки у меня хранились под матрацем на листе фанеры, прикрывшем металлическую сетку, а потому всегда «наглажены». Была и вельветка с молнией. Шляпу дал Григорий Сидоренко, у нас с ним один размер. Он даже не спросил, зачем она мне понадобилась, так как торопился подменить Шлыкова.

Через пару минут я — весь в гражданском — предстал перед старшиной и капитаном. Оказалось, что не один я «счастливчик». Подошло еще трое наших, среди них и Александр Шлыков — в украинской рубахе с кружевами и в соломенной шляпе, почему я его сразу и не узнал. Все они, как потом выяснилось, сговорились еще неделей раньше и тайну свою хранили. Я же оказался с ними по счастливой случайности.

— Шестеро, — констатировал Уфимцев, изучая каждого своим придирчивым взглядом, как было в Иркутске при отправке в увольнение, сказал: — Так не годится! Такой толпой трудно не обратить на себя внимание. Нас засекут и вернут. Давайте поделимся на пары, а там, возле входа в парк, сойдемся.

На том и порешили. Мы с Александром нырнули за бомбоубежище в густые заросли акации и ранеток, миновали их и покарабкались на сопку. Когда КП оказалось под нами, произвели «круговой обзор» и, уверившись, что нет ничего подозрительного, немного посидели за каменными глыбами, наблюдая, как по нижней дороге с большой дистанцией отрываются Уфимцев и Кривенко с солдатами.

Мы направились по иному маршруту, еще раньше «проложенному» высмотром с наблюдательной вышки Александром Шлыковым. Перепрыгивая через нарытые окопы, еще немного поднимаемся по склону сопки, затем осторожно, чтобы не изодрать брюки и не испачкаться, спускаемся к китайскому военному городку. Испытываю какое-то неприятное чувство: крадемся как тати. Смущает и гражданская одежда, давно забытая, а потому как чужая.

Военный городок со стороны сопок не огорожен и не охраняется, потому что с нашим КП входит в одну охранную зону. Идем вдоль солдатских казарм. Нас обступают, теснятся поближе, тянут к нам руки китайские добровольцы, их жены, детишки. «Сулен!», «Сулен!» — кричат они нам и машут руками, белозубо улыбаются.

От этого на душе полегчало. Закуриваем сигареты (в Китае вместо союзной осьмушки махорки каждому солдату в месяц полагалось по 21 пачке сигарет без фильтра), угощаем китайских товарищей, тоже улыбаемся, пожимаем протянутые руки.

Миновав военный городок через надежно охраняемые ворота, почти сразу видим Уфимцева и Кривенко с солдатами. Дальше идем вместе — тут начальство не увидит. Навстречу нам рикши, группы нарядных женщин, стайки девушек и прибранных к празднику ребятишек. По обеим сторонам сплошь торгаши-лотошники.

Останавливаемся возле больших ворот с колоннами, изогнутой расписанной иероглифами аркой — главным входов в парк. Мимо нас, по усыпанной белым, как помытым, песком дороге плывут колонны школьников. Они, как инкубаторские, все в синих брючках, белых рубашках и кофточках, с пламенеющими пионерскими галстуками. Изредка колонны останавливаются, чтобы выдержать заданный интервал.

Торжественный гимн медных труб, подпитанный звуками флейт, свирелей…и под своды парковых ворот вступает многосотенный оркестр. Впереди рослый юноша в белоснежном костюме с красными иероглифами на груди и широкими генеральскими лампасами на брюках. Он резко бьет по пузатому барабану бамбуковыми палочками. За ним следуют трубачи, саксофонисты, кларнетисты, флейтисты… Окаймляют оркестр малышки с яркими красными флажками, с портретиками Мао-Дзэ-дуна.

Не видел в Новосибирске такого множества людей и не слышал такой все захватывающей музыки, хотя Аньдун по сравнению с моим городом  — так себе, меньше Кировского района, что-то вроде Искитима, тот тоже в низине при реке.

И парк совсем не нашенский. Никакой строгости, заданности и определенности. Безразмерный какой-то. Впитал тысячи людей, но нет тесноты, сутолоки — всем достаточно места. Правда, есть скопление людей вокруг памятника китайским борцам, павшим в годы революции, к подножию которого каждый стремится положить живые цветы.

Памятники в самых неожиданных местах. Вот пирамида остроконечных камней, увенчанная проржавевшим корабельным якорем с медной табличкой. На соседней каменной груде орудийные ядра незапамятных времен и боеголовка современного крупнодюймового снаряда береговой артиллерии.

Еще памятник — китайским партизанам. На глыбистом постаменте группа напряженно устремленных вперед китайцев с высоко поднятым красным знаменем. Возле этого памятника очередь к фотографу. Мы хотели пристроиться в хвост, но нас любезно пропустили вперед, однако китаец-фотограф на чистом русском языке сказал:

— Извините, но вам нельзя. Мне запрещено вас снимать.

Разочарованные уходим от памятника, а следом за нами, как тень, — два китайца, которые негласно сопровождают нас от самого военного городка. Но это уже нам знакомо.

А колонны праздничных китайцев, в основном молодежи, идут и идут. В одной из них среди китайцев и китаянок высветилась девушка с русыми косами, в белых брючках и унизанной цветами кофточке. Несомненно — русская. Известно, что после революции в России сотни тысяч забайкальцев и дальневосточников бежали в Маньчжурию, рассыпались по всему Китаю. Может, это дочка, а скорее всего внучка, каких-то эмигрантов? Хотелось, чтобы она хоть взглянула на нас. Но девушка, как нарочно, не повернула в нашу сторону головы, хотя все ее окружающие глазели на «суленов». Что чувствовала молодая наша соплеменница: стыд за бежавших с Родины предков, ненависть к нам, советским солдатам, ко всей Советской власти, ко всему СССР? Возможно ей, изгнаннице до рождения, было за что ненавидеть?

Еще долго передо мною брезжило сияние ее такого родного лица, хотя колонна с русской давно миновала, шли другие люди с множеством флагов, транспарантов, цветов, высоко поднятыми древками с портретами Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Сталина, Ленина, Мао Дзэ-дуна… Вот два портрета-близнеца: на одном Иосиф Виссарионович с девочкой на руках, на другом точно в такой же позе и тоже с радостной девочкой — Мао Дзэ-дун.

Вспомнились строки из недавно прочитанного стихотворения известного китайского поэта Го Можо:

Родного Сталина я вижу на ярком золоте медали.

Но драгоценную награду не только мне сегодня дали —

Всему китайскому народу, борцам за мир многомильонным,

Всем нашим людям честь такая, Мао Дзэ-дуном вдохновленным.

Портреты Сталина и Мао Дзэ-дуна можно лицезреть повсюду не только в праздничные дни, но и в самые будние. Ими украшены фанзы и улицы. В магазинчиках, разного типа забегаловках — они на самом видном месте, как божнички в русских крестьянских домах. Я купил несколько блокнотов и записных книжек. На их титульных страничках обязательный портрет Мао Дзэ-дуна, в худшем случае — кто-нибудь из его соратников.

А парк — все еще загадка. Ни с того ни с сего на склоне сопки терраса, на ней искусственное озеро с золотыми рыбками. Такие же рыбки в многочисленных чашах и чанах повсюду. Никто их не трогает, не обижает. Еще искусственные озерки, ручьи с перекинутыми через них горбатыми мостиками.

Мы, как на иголках, потому что знаем свою вину, а в казарме, может, уже нас ищут? Но не хочется уходить, раз вырвались, с неудовлетворенным любопытством. Разве не прелесть эта стеклянная теплица с яркими невиданными цветами! А вот среди поляны под большим раскидистым деревом вольера с обезьянками. Мартышки выскакивают из игрушечных домиков ,проворно хватают брошенные ребятишками конфеты, кусочки хлеба…

Огороженное сеткой озеро кишит разномастными утками, куликами… На скальном выступе сопки, охваченной тонкой, почти невидимой сеткой грустит от солнечного света круглоглазый филин. А там весело переговариваются разноцветные попугаи. Вот за решеткой, вобравшей полгектара, скачут зайцы. Рядом пасутся козы, длинношерстные овцы, полосатые, как зебры, крохотные лошадки Пржевальского. В просторном загоне спокойно разгуливает семья серых медведей…

Неудивительно, что здесь всегда многолюдно. Тихо и красиво, удивительный вид на город и Желтое море, на Корею. Для детей здесь на каждом шагу сказка. Такие парки в китайских городах с давних времен. У нас, в Союзе, к сожалению, все иначе. В Центральном новосибирском парке имени Сталина из животного мира увидишь разве что голубя, ворону, да сороку-белобоку.

Вход в Аньдунский парк для всех бесплатный, содержится его большое хозяйство за счет городского бюджета.

…Вечером мы со Шлыковым долго говорили о дне минувшем, делились впечатлениями. О своем походе никому не говорили. Если бы нас засекли, дорого бы обошлось всем нам, а особенно старшине Уфимцеву и капитану Кривенко. Но, слава богу, пронесло. И что странно: говорим со Шлыковым о здешних красотах, а мне с небывалой тоской вспоминаются свои родные березки, закочкаренные болота, тихие лесные лужайки, все лето усыпанные цветами, наши галки, дрозды, синицы…  Да, везде хорошо, но дома — лучше, и дым там сладок и приятен.

Ночь прошла, как обычно, в сплошных налетах американской авиации. Особенно много было «летающих крепостей». Несколько раз поднимались наши «миги», они вели почти беспрерывный огонь, но самолеты прорывались и бомбили с особой жестокостью. Порой казалось, что нашу командную фанзу вот-вот разнесет в щепки. Как всегда, «по ошибке» (так объясняли американские власти бомбежку мирных сел и городов приграничного с Кореей Китая)  бомбы сыпались на Аньдун. Сильные взрывы громыхали в китайском военном городке, в парке, вокруг нашего КП, в тылу. Лишь по какому-то везению ни одна из них не угодила в нашу фанзу.

Наконец, полная страха ночь прошла. К утру затихла бомбежка: американские летчики любили по утрам отдыхать от ночных злодейств. Сдав дежурство, я ушел с КП. На террасе увидел только что спустившегося с наблюдательной вышки Григория Сидоренко. Мы даже забыли поздороваться от увиденного ужаса. Весь город покрыт дымом. Сплошные тучи дыма над военным городком и парком. Там в разных местах клубятся дымовые столбы с красными всполохами пламени.

Как-то само собой получилось, что ноги понесли нас к китайскому военному городку. Даже не подумали, что за это нагорит, что надо сказать хотя бы старшине Уфимцеву, переодеться в гражданское. Прямо в китайской форме несемся в военный городок. Из Аньдуна к парку, перегоняя друг друга, бегут китайцы, их обдают грязью проносящиеся с воем сирен пожарные машины…

Всю ночь моросивший дождь превратился в настоящий ливень. Китель и белье насквозь промокли, липнут к телу.

Первые, еще «тепленькие» воронки сразу за КП дымятся тротиловой гарью. В военном городке бомбы падали еще гуще. Возле осевшей набок казармы, где давно ли нас приветствовали женщины и веселые китайские ребятишки, едкий дым, суетящиеся люди. Протискиваемся сквозь толпу набежавших отовсюду китайцев. От разорвавшейся 250-килограммовой бомбы (расчет по объему воронки) вырвало угол казармы. Повалены и ошкурены ближайшие деревья. Из казармы все вымело взрывом. Ни одного целого стекла, штукатурка будто стесана гигантским мастерком, повсюду разбросаны кирпичи, щебень… Из-под обрушившегося потолка беспорядочно торчат скрюченные и рваные металлические прутья, двутавровые балки,  потемневшие от копоти, обугленные расщепы досок, остатки солдатских нар. Дождь мочит забрызганные кровью обрывки газет, бумаги… Дождевая вода стекается в кровавые лужи. Тут и там, прямо на поливаемой дождем земле, прикрытые циновками трупы убитых. Воздух пропитан дымом, гарью, приторным запахом крови.

Большие разрушения и в других местах военного городка. Отовсюду доносится плачь. Тяжко смотреть на рвущих волосы женщин, насмерть перепуганных ребятишек.

К военному городку примыкают гражданские здания. Бомбы их не облетели. Большие и малые воронки полузалиты дождевой водой, разбавленной кровью еще недавно живших людей. Голые стволы недавно благоухавших деревьев, расщепленные и поваленные телеграфные столбы, клубки спутанных проводов, камни, щепки… Бомбы угодили и в крохотные, подготовленные прямо под окнами домов для посева риса, пяточки земли. Вообще в Китае не видел хотя бы одной сотки пустующей земли, будь то в городе или в деревне. Так и у нас в Новосибирске, в годы войны с фашистами даже на месте газонов сажали картошку.

Возле разрушенных домов сотни людей с корзинами, лопатами, кирками. Разрывают завалы, ищут оставшихся в живых, трупы. Людей подгоняют стоны из-под земли…

В нескольких метрах от дома треснувшее по днищу старое деревянное корыто. Из-под него торчат голые белые ноги, мокрые от дождя. Над корытом согнулась женщина. Она то плачет, то стонет.

Китаянка в темной изодранной накидке роется в груде кирпичей, собирает измазанные кровью и грязью тряпки, гнутые кружки, кастрюли… Нашла сковороду с чудом сохранившейся на ней подгоревшей рисовой лепешкой. Такую же лепешку подняла прямо из-под ног, положила на сковороду и пристроила ее к собранному тряпью…

Женщины, причитая (это понятно и без знания языка), ведут под руки старушку с кровавыми ссадинами на лице… Что же вы, братцы-американцы! Что же вы творите, цивилизованные варвары?!

Невыносимо смотреть на убитых и покалеченных людей. Больно видеть ободранные, изломанные, с перебитыми стволами еще не умершие деревья. Может, которые из них еще отрастут от корней? Говорят, что деревья не чувствуют боли, что у них нет памяти. Но мать, потерявшая детей, семейный очаг, онемевшая от боли, — ничто не забудет. А таких матерей в Корее и Китае сотни тысяч.

Еще труп с оторванными ногами: их еще будут искать под грудами обломков. Голова откинута. Да это уже и не голова, а часть пробитого осколком оскальпированного черепа с вывалившимся кровяным мозгом…

На военных автомашинах подвозят гробы, расставляют их возле убитых. Солдат-кинооператор спешно фиксирует на кинопленку все, что достойно его внимания…

Возле моста через Ялуцзян затявкали наши зенитки. Все разбегаются. Брошены гробы, оставлены без присмотра убитые. Живым бы только спрятаться.

Мы, перепрыгивая через бревна, огибая воронки, несемся к командному пункту. Нашего отсутствия никто не заметил. После обеда старшина Уфимцев упросил начальство отпустить с ним группу солдат в парк.

— Посмотрим, что они там натворили, — сказал Уфимцев, когда мы в плащ-палатках (дождь не прекращался) собрались на террасе.

Минуя военный городок, взяли курс прямо в парк. Центральные ворота издырявлены, исщерблены осколками. В парке — ни одной души. Пышные, заботливо ухоженные человеком деревья где вывернуты с корнем, где навалены друг на друга как после свирепого урагана.

Теплица. Стекла побиты, цветы увяли.

Возле озерка дохлые золотые рыбки в глиняных чашах, разбитых чанах.

На скалистом утесе нет гордо восседавшего филина, на окружающих деревьях повисли рваные пласты сетчатой решетки.

А вот гуси, утки, как ни в чем не бывало, плавают, копошатся в придонном иле. Только кулики разлетелись.

Возле обезьяньего жилья осколком срезало дерево. Оно рухнуло рядом с домиками мартышек. Обезьянки до того перепуганы, что не высовываются из своих конурок.

Жмутся к забившимся в угол вольеры родителям медвежата.

Я поднял недалеко от воронки на посыпанной песком дороге осколок американской бомбы, положил в карман. Сохраню на память.

Дождь закончился. Небо постепенно очищалось от туч, а когда мы вернулись на КП, солнце сияло над Желтым морем. Вроде, за минувшие часы ничего страшного на земле не произошло, да и какое дело небесному светилу до наших земных забот.

Ближе к вечеру, заступив на ночное дежурство, я подвел итоги. За минувшие сутки 357 американских бомбардировщиков прилетали 73 группами. 173 штурмовиками и истребителями совершено 58 налетов.

 

АККОМПАНИРУЮТ ЗЕНИТКИ

 

Постепенно с секретностью перестали считаться. Офицеры уже не придирались за каждое промолвленное не к месту русское слово. И если поначалу артиллеристам и летчикам за стенами своих казарм запрещалось говорить на русском, а в бою пилоты должны были объясняться на корейском, хотя никто в нем ни бум-бум, то сейчас все и в любом месте говорим на родном языке. Как он сладок после запрета! Ли Силины снова стали Ивановыми, Скворцовыми, Сорокиными… А летчики в боевой суматохе порой такое загнут на всю Поднебесную на московском жаргоне, что звезды жмурятся. Ничего, все сходило: когда прижимают «сейбры», не до выбора выражений.

Как-то вечером мы скучали на террасе, перемывали косточки старшины, замполита, да и друзей-товарищей не забывали. И тут Григорий Сидоренко сказал:

— Годи гавкаться! Заспиваем, а то и писни свии забудешь, — и он хрипловато завел: — «Распрягайте, хлопцы, волов…». Мы, не сговариваясь, потихоньку подхватили. Постепенно песня наполнилась силой, ударилась в скалистую сопку, аукнулась в городе, откуда удивленно смотрели в нашу сторону китайцы.

Из КП выбежал, поправляя на ходу китель, встревоженный комиссар и закричал:

— Немедленно прекратить! Вы что, о приказе забыли?!

Песня разом оборвалась. Все нехотя разошлись с террасы. Смешно, конечно, но что было, то было.

Сейчас — пой, сколько душе угодно. Дано начальственное «добро» на всякие песни, кроме, разве что, матерных.

В батарее много разных музыкальных инструментов — казенных и личных: баян, гармонь-хромка, три гитары, пяток балалаек, даже мандолина. У Александра Шлыкова своя гитара, домашняя. Он за ней ухаживает, пожалуй, лучше, чем за автоматом. Все свободное время тренькает. К нему липнут солдаты: кто послушать, кто просит хоть маленько научить перебирать струны. Он и мне преподал несколько уроков игры на гитаре. Начинали с песни о Косте-одессите, а потом добрались и до других мелодий.

Поздним вечером, когда все небо искрилось звездами, а Желтое море сказочно мерцало, мы четвертью батареи, окружив Шлыкова, пели «Варяга». Каждый старался выкричать из души всю тоску о далеком доме, о родных и близких. И песня освобождала, распахивала наши души. Подходившие послушать солдаты и офицеры как-то подтягивались, замирали и смотрели в сторону моря. Где-то там, возле города-порта Чемульпо, что не так и далеко от нас, крейсер «Варяг» и канонерская лодка «Кореец» героически сражались с японской эскадрой. Чтобы превосходящий в силе противник не пленил крейсер, верная России команда «Варяга» затопила свой корабль, а «Кореец» был взорван. Это случилось почти за полвека до нашего десанта на Китайско-Корейскую границу — 27 января 1904 года. Где косточки погибших безвестных русских моряков? Давно уже морские волны замыли их песками, разнесли по мировому океану. Да в каком только море, в земле какой страны нет останков наших российских воителей?

Грустная, трагическая песня не повергает в уныние, наоборот возбуждает, злит и взбадривает, поднимает настроение и усиливает ненависть ко всем врагам российским.

Вообще наша батарея музыкально-песенная. Правда, Шаляпиных и Утесовых среди нас нет, но кто-то играет на баяне, кто — на гармони, а балалайки так и переходят и рук в руки. Даже эвенок, почему-то Москвин, который при случае хвалится тем, что ему «медведь наступил на ухо», тренькает на балалайке и что-то поет на языке предков о своей тундре.

И сочинителей у нас хватает. Всем известную песню времен Великой Отечественной войны мы несколько переиначили на свой лад, и она распевалась в Корее и Китае:

Над рекой Ялуцзяном заря догорает,

Широкая песня летит над волной.

Баян о далекой России вздыхает,

Поет эту песню солдат молодой.

Когда далеко ты, Отчизна родная,

Так хочется в песню всю душу вложить.

Пришли мы в Китай из свободного края,

Чтоб миру и правде народов служить…

Песня гармонировала настроению, была в меру грустной, в меру патриотичной. Она успокаивала изорванные бомбежками нервы, на волшебных крыльях уносила в родные города  и деревеньки, домашним теплом ласкала сердце.

Мы постоянно что-то присочиняли, вносили новые слова, целые куплеты, но что-то приживалось, а что-то так и не приклеивалось к песне.

Как-то надумали мы со Шлыковым создать марш зенитчиков. Он подбирал музыку, я — слова. И песня получилась. Потом ее исполняли в  художественной самодеятельности.

Я уже давно грешил сочинительством. В топографическом техникуме редактировал стенгазету «Зеркало», тогда же писал в областную молодежную газету «Сталинское племя», позже переименованную в «Молодость Сибири». Из белых казарм посылал заметки, информации в окружные газеты «На боевом посту», «Суворовский натиск». В батарее не осталось ни одного человека, о котором бы я не упомянул в газетах, а связисту Анатолию Комиссарову, шоферу Сергее Шлихте, Александру Шлыкову посвятил целые очерки. Когда узнал о предстоящей загранпоездке, сообщил в редакцию газеты «На боевом посту», что, к сожалению, прерываю сотрудничество. Там подумали, что я демобилизуюсь, предложили в Чите жилье и работу вольнонаемным литсотрудником в редакции окружной газеты «На боевом посту».

Отсюда, с «засекреченной войны», написать можно было много интересного для газеты, но нельзя — военная тайна. Хорошенько подумав, как обойти эти рогатки, я нашел, как мне казалось, выход: писать о своих товарищах, как они действуют в Корее и Китае, но только не упоминать эти страны, а слова «бой», «бомбежка» и многие другие, выдающие правду, просто закавычивать. Так и делал. Одно только не устраивало: корреспонденции отправлял, но доходили они до редакции или нет — не знал. Газету «На боевом посту», как и многие другие, здесь мы не получали. Всегда сообщал обратный адрес «Полевая почта 7796», но за два заграничных года так и не получил из редакции ни одного ответа…

А песня русская все льется и льется над китайской землей, порой сменяется украинской, потом снова русская. И воскрешенное песнями давно забытое захлестывает солдатские души. Напевшись вволю, говорим о доме, о том, что вспомнилось.

— Як наяву бачил ридну хату — осоловело смотрит на меня Григорий Сидоренко. — Яблуньку коли хвирки…

Я не могу привыкнуть к его украинскому, многих слов просто не понимаю. Откуда мне знать, что такое — хвирка? Переспрашиваю по нескольку раз, пока не уразумею, что это обычная русская калитка возле дома. Вот Шлыков — тоже хохол, но от него и единого украинского слова не слышал. Пока пели, он, видимо, тоже «побывал» в своем Донбассе.

— Вспомнилось, как ходили с отцом на шахту. Даже сварщика возле копра, как живого, видел. Надо же такое?  А мне тогда всего пять лет было, — и Александр задумался, наверное, снова «укатил» памятью к своим горнякам?

Заговорил и бурят Виктор Сроков — сухой и рослый парень, большой молчун. Когда выстраивались, его голова над другими кочаном торчала.

— Отец у меня хворает, — поделился он с нами своим горем. — Соседка написала, сам-то он грамоте не обучен, что на ноги жалуется, отказывать стали. Он всю жизнь за овечьими отарами по степи и горам рыскал, сильный был на ходу, а вот ослаб. Соседка еще пишет, что догадалась, где я служу, что есть в этих местах дивный корень женьшень. Если бы его добыть, отец сразу бы на поправку пошел…

Песня пробудила в душе каждого, может, не самое главное и важное, но до бесконечности дорогое.

Порой пели до тех пор, пока горло не затыкала сирена воздушной тревоги, а в спокойные вечера нас разгонял старшина Уфимцев.

— Заканчивайте представление! За песни хвалю, но вдруг налеты на всю ночь, когда спать? Или забыли главное правило: солдат спит — служба идет? Марш отдыхать!

Старшине не перечили, о нас же печется. Однако расходились нехотя.

Коронная песня, которую называли «Над рекой Ялуцзяном» от нас перекинулась в один из полков, а оттуда растеклась по «точкам» (батареям). Часто бывая на позициях артиллеристов, я много раз слышал как ее распевали зенитчики. И всегда улавливал новые слова, даже целые куплеты, которых у нас со Шлыковым не было. Наш припев:

Пусть зорче на страже стоят часовые,

Точнее мишень поражает стрелок,

Чтоб враг никогда наши дни трудовые

Коварным налетом нарушить не мог.

А вот как его перелицевали в третьей «точке» «Ключа»:

Пусть знают все янки-убийцы в Корее,

Что здесь не промажет советский стрелок.

В вонючие Штаты летите быстрее,

Терпенью народному кончился срок!

Война войной, а жизнь продолжалась, интерес к ней не угасал. Хотелось как можно больше узнать о Китае, о все еще загадочных для нас китайцах, общались с которыми мы, к сожалению, очень мало. При штабе и на КП постоянно находились китайские офицеры и солдаты в роли связных, корректировщиков, но русский редко кто знал, по-китайски же мы не понимали. Вот и поговори-потолкуй при этом.

Но, бывало, что и везло. Как-то нас пригласили на китайский концерт. Не крадучись, как в парк, а по главной улице Аньдуня маршировали мы колонной во главе со старшиной.

Просторный концертный зал до отказа забит китайскими добровольцами. Казалось, и яблоку негде упасть. Но предусмотрительные хозяева оставили для «суленов» два ряда перед самой сценой. Нас встретили стоя, приветствовали, прижимая руки к груди, поднятыми кулаками с оттопыренными большими пальцами, что на языке топонимики означало — хорошо!

Перед пышным бархатным занавесом освещенная юпитерами стройная китаянка в летной форме, в пилотке. Она скороговоркой объявила номер, и тут же занавес разошелся, открыв широкую и глубокую сцену. Нарядные, совсем не похожие на наших артистов, китайцы — сплошные раскрашенные маски. На сцене только мужчины. Они же в масках женщин. Ничегошеньки не понимая по-китайски, не видя мимики живых лиц, трудно было понять, что происходит на сцене. О переводчике, видимо, никто не догадался, и я смотрел на это действо, как баран на новые ворота.

Наконец маски покинули сцену, стали выступать солдаты. Пляшут, поют, читают стихи самого Мао Дзэ-дуна. При этом все в зале вскакивают на ноги и слушают стоя, шумно кричат что-то на китайском. Это мне чем-то напомнило момент послания нами, не оперившимися солдатами иркутских Красных казарм, в адрес И.В.Сталина. Тогда так же торжественно шумели…

Отрывки из пьес, танцы и пляски, стихи и песни, акробаты и иллюзионисты, факиры, глотающие раскаленные гвозди, живых змей, заклинаниями вызывающие из воды огонь и творящие другие разные волшебства. Да, таких представлений я никогда не видел. Да и всем ребятам понравилось, мы потом долго обсуждали пережитое в концертном зале в своей казарме.

Мне запомнилась встреча с молоденькими китайцем и китаянкой во время перерыва. Мы курили на улице. Они стояли невдалеке и улыбались. Наконец подошли ближе, парень похлопал себя по груди, сказал:

— Во Харбин.

— Я — Новосибирск.

— Во цзяо Хоуцзи, — он во весь рот улыбался.

— Меня зовут Станислав.

Дотронувшись рукой до плеча девушки, сказал:

— Та нэйжень… Жена, — от удовольствия, что вспомнил и русское слово, он весело засмеялся. — Нэйжень… Харбин, Минтянь война. Пух-пух Турман!

Вот и поговорили. Но я понял, что молодые муж и жена — добровольцы Китайской народно-освободительной армии завтра уходят на передовую.

Много у меня было встреч с китайскими добровольцами, много разговоров, но эта как-то особенно врезалась в память. Я часто вспоминал молодоженов, думая, живы ли они, или погибли на корейском фронте?

Мы тоже устраивали свои концерты. Поначалу было не до этого. Но вот немного обстрелялись и обратили внимание на свои заскучавшие от войны души. Требовалось чего-то веселенького. Между воздушными боями выкраивали время для подготовки к дивизионному смотру художественной самодеятельности. Вначале отбор лучших номеров проходил в батареях, полках, а заключительный концерт — в дивизионном клубе. Я понемногу приобщался к солдатской художественной самодеятельности. Читал стихи Некрасова, Пушкина, Лермонтова, пробовал писать сам и даже читать со сцены.

Вообще-то со сценой я познакомился в раннем детстве. Мой отец с сестрами и братьями, а то и вместе с соседями разыгрывали прямо дома небольшие сцены из разных пьес. На детские роли привлекали нас — малышню. Помню, пожалуй, единственное из раннего детства, как в ярко освещенном клубе станции Посевная Черепановского района меня, трехлетнего, водрузили на стул, стоявший на столе сцены, и я, не помня себя от радости, во весь голос декламировал:

Я хочу, как Водопьянов,

Быть страны своей пилот,

Чтоб летать среди туманов,

Направляя самолет…

Покорять мечты и дали,

Над родной страной летать.

Учит нас товарищ Сталин

Жить, творить и побеждать…

В тот день я был самым счастливым среди посевнинских детишек. Мне подарили модельку заводной легковой машины, в тот же вечер я ее разобрал, чтобы посмотреть, что там внутри, почему она катится? Собрать модельку уже никто не смог.

В петеневской начальной школе я был чуть не заглавным артистом. Вспомнился деревенский клуб, забитый под завязку народом. На сцену втащили самые настоящие сани с оглоблями, с ворохом хвороста. Рядом с ними я в рваном полушубке, безухой шапке, большущих, взятых у кого-то для представления, сапогах, с хворостиной в руке. Учитель читал стихотворение Некрасова «Мужичок с ноготок»:

…Гляжу, поднимается медленно в гору

Лошадка, везущая хворосту воз.

И шествуя важно, в спокойствии чинном,

Лошадку ведет под уздцы мужичок:

В больших сапогах, в полушубке овчинном,

В больших рукавицах, а сам — с ноготок.

«Здорово, парнище!»

Я отвечаю:

— Ступай себе мимо!

— Уж больно ты грозен, как я погляжу.

Откуда дровишки?»

— Из лесу, вестимо.

Отец, слышишь, рубит,

А я — отвожу…

Другая картина. На сцене те же сани, только уже с мешками, набитыми соломой. Я в гимнастерке, в пилотке, позаимствованной у раненого Филиппа. И снова учитель:

— Гляжу поднимается медленно в гору

Украшенный флагами хлебный обоз.

На первой подводе, в спокойствии чинном,

Пилотку зеленую сдвинув на лоб,

Быков подгоняет своей хворостиной мальчонка…

И тут я вступаю в действо:

— Но, милые! Цоб-цобе! Цоб!

Я очень горд порученным — везу хлеб защитникам Родины…

Да, дела давно минувших дней…

Комдив Ангелов, видимо, прослышав, что я кропаю стишки, сказал мне как-то вполне серьезно:

— Вам надо подготовить стихи для художественной самодеятельности и выступить с ними.

Долго мучился над стихотворением «Прожекторист». Хотелось рассказать в нем о недавно убитом бойце прожекторной установки. Во время налета «летающих крепостей» прожекторист высветил в темном небе противника. «Попался! Вот где ты, злодей! Убийца женщин и детей! Огонь, зенитчики, скорей!». Зенитки открывают огонь, но самолет успевает сбросить свой смертельный груз. Прожекторист погиб. «На морском берегу в Порт-Артуре схоронили навечно бойца…». И торжество последних строф: «И погиб он за правое дело, наш советский — бессмертный солдат».

На дивизионном смотре художественной самодеятельности за это стихотворение я получил диплом первой степени, где было напечатано: «Опарину С.П. за создание и исполнение собственного произведения. Командир дивизии полковник Ангелов».

Писал стихи по просьбе офицеров их женам, посвящал куплеты отличившимся солдатам, взводам, батареям. Иногда сочинял по горячим следам прямо на «точках», куда от случая к случаю приезжала наша концертная бригада.

В дивизии было много способных ребят. Лучше меня писал и читал свои стихи Владимир Старостин. Александр Шлыков рисовал, играл на гитаре, а что до песен, то, пожалуй, и не было безголосых солдат и с ущербным слухом.

Выступали с концертами у летчиков, в госпитале, где подлечивались израненные и больные летчики, артиллеристы, прожектористы…

Не раз наши концерты прерывались налетами американской авиации. Начинали тявкать зенитки, раскалывалось небо, и под этот аккомпанемент мы торопливо допевали, бежали к орудиям и на другие боевые посты.

 

САМОЛЕТЫ ПАДАЮТ В МОРЕ

 

Не знаю, как это объяснить, но с каждым днем во мне все сильнее развивалась интуиция. Загодя предчувствовал, что может произойти в воздухе в ближайшее время. То ли жизнь в постоянной опасности способствовала развитию инстинктов, то ли что другое?

Начинался день, казалось, не отличительный от многих других. Но с самого ранья я отмечал и какие-то особенности. Настораживала тишина на рассвете. Даже птицы поют приглушенно, вяло, будто не совсем проснулись. За корейской долиной смерти, из-за чуть виднеющихся в мареве горных хребтов выкатывается огромный кровавый шар солнца. Оно лишь  на какое-то мгновенье зацепилось за пики вершин, но тут же оторвалось от них, бочком поплыло вверх, а на него уже двинулись со всех сторон тучи, зажимают солнце. Оно  сражается за свою свободу, пронзает их красными еще лучами, но постепенно уступает все пополняющейся бесовской силе, тускнеет и тускнеет, омрачая всю землю. И вот уже не видно солнца, только большое белое пятно за хмарью. Не дадут сегодня тучи посветить солнцу над землею.

Наблюдая не каждому доступную картину, я уже могу предположить, что день будет  не только сумрачным, но и тревожным. Бомбардировщиков бояться пока не стоит, они — любители ночных прогулок, а истребители и штурмовики порезвятся вволю. Облачная без дождя погода — самая для них подходящая.

Прогноз мой почти всегда подтверждается… Вот и сегодня первый ранний гость — «крест». Так всегда начинается: разведчик, за ним истребители и штурмовики, а ночью обязательно жди бомбардировщиков. Американские летчики четко отработали свой график. Видимо, и мне помогает не столько интуиция, сколько знание привычек и поведения летающих американцев при разных погодных условиях?

«Крест» зашел от Желтого моря и парит над «лентой» (кодовое название реки Ялуцзян) прямо к мосту. «Сигнал» первым открыл огонь. Чем ближе самолет к мосту, тем кучнее разрывы снарядов. Обидно смотреть на черные облачка разрывов в километре позади, правее и левее самолета, ниже и выше. Когда же научимся метче стрелять? Да и «крест», как шальной, мечется из стороны в сторону — попробуй в него попасть. Но близко к мосту его не пустила сплошная огненная завеса заградительного огня. Разведчик круто свернул вправо, и только его видели — скрылся в рыхлых тучах.

Не успели объявить отбой, как засекли новые цели. Самолеты противника рвались со всех сторон, и каждый рвется к мосту. Сплошная канонада батарей слилась с хлопками разрывов, пушечной пальбой и треском пулеметов, с ревом десятков реактивных двигателей при форсажных скоростях в страшную какофонию из еще не придуманных ужасных сказок.

Зенитки враз замолчали, как подавились своими же снарядами. От наступившей тишины давит в ушах. «Сейбры» забрались высоко-высоко, слились там с небесной хмарью. Но стрелять перестали не из-за этого. Как будто выпущенные из гигантских пращей, в небо впиваются «миги». Летчики штопором забираются в поднебесье и сразу вступают в бой, стреляя из малокалиберных пушек, пулеметов. «Сейбры» отвечают плотным огнем всей шестерки крупнокалиберных пулеметов.

Больше сотни чужих и наших замельтешили в смертельной схватке. Мы, казалось, ко всему уже привыкшие, и то не часто наблюдаем такие воздушные бои. Хотелось бы помочь летчикам зенитным огнем, но в небе сплошное месиво: где там наши, где американцы? Все носятся на форсированных скоростях, обстановка меняется каждую долю секунды. Вряд ли на нее повлияют наши старенькие зенитки.

Прямо над головой «миги» — преследуют двух «сейбров». Вот-вот они их нагонят. Но сбоку, наперерез «мигам», несутся еще два американца. Наши, увлекшись преследованием, их не замечают. Кто-то рядом со мной кричит: «Берегитесь! Справа «горбатые»!». Вроде бы летчик услышит…

А «сейбры» уже жалят огненными трассами. У ведомого самолета пулеметной очередью, как бритвой, отсекло крыло. Летчик не воспользовался парашютом, видимо, был убит. Кувыркаясь, однокрылый самолет, упал в устье Ялуцзяна. Погиб еще один «сулен». О том, что могилой ему стала река Ялуцзян, никто из родных и близких не узнает, не догадается. И после смерти тайна продолжает оставаться тайной.

Но, труби, трубач! Вот оно — возмездие! Гибель товарища ожесточила наших. Летчики бесстрашно направили свои самолеты к «сейбру», решетят его из пушек. Заморец задымил и, заваливаясь набок, потянул к спасительному для него Желтому морю. Там дежурят посты, они подбирают своих летчиков. У нас таких постов нет. Если «сулен» окажется в море, то кроме акулы к нему никто не подплывет. Конечно, могут «спасти» американцы или южнокорейцы. Но это исключено: русские здесь не воюют, а плен — это не по нашей части. Для русского лучше смерть, чем позорящий Родину, разглашающий ее тайну — плен. Я знаю, что многие советские летчики сбитых самолетов исчезали бесследно, хотя американских, английских и прочих наций пилотов в плен  брали, они этого не боялись.

Подраненному «сейбру» уйти не удалось. Догнавший его «миг» полосанул пушечной очередью и самолет, окутавшись дымом, рухнул вместе с летчиком в пучину моря.

Над самым мостом задымил еще один наш самолет и круто устремился к земле, оставив в небе маленькую белую точку — катапультировавшегося летчика. Истребитель врезался в рисовое поле и взорвался кроваво-черным фонтаном. Парашютист завис над городом. Его охраняют два «мига». Неожиданно из-за туч вынырнул «сейбр» и поласанул из пулеметов в парашютиста. Белая точка исчезла… Еще один без имени, без отчества. А сколько их, погибших в воздухе и на земле? Никто не считает, никто не знает. И даже после того как штурмовики и бомбардировщики в пух и прах разносят наши батареи — ни слова о погибших. История повторяется. Вспомнил о картине Верещагина и о реляциях генералов царскому правительству: «На Шипке все спокойно». Так и у нас.

Воздушный бой все жарче. В глазах мельтешат самолеты. Трудно понять, где чужие, где наши, хотя почти каждый зенитчик, а разведчик тем более, с ходу может отличить «миг» от «сейбра», «креста», «сундука»…по очертанию контуров, скорости, маневренности… Да когда там, едва успеваешь следить за теми, кого подбили, кого четвертовали, и уже не самолет, а пласты обшивки, части и детали сыплются в море.

Штурмовики наседают на мост. Снижаются чуть не до самой земли еще далеко, чтобы подойти незаметно. Летчики противника знают, что зенитчики, охраняющие объект, стрелять не будут из-за опасения попасть в свои самолеты, а потому наглеют. Но «миги» отважно бросаются в лобовую атаку, и американцы не выдерживают, трусливо удирают.

Еще одного «мига» зацепили. Он задымил и по наклонной потянул в сторону моря, оставив в небе крохотную белую точку. Это катапультировавший летчик. Как бы не повторилось с ним то, что случилось несколько минут назад. Все наблюдавшие с земли за воздушным боем были как бы вместе с этим летчиком. Два «мига» кружили вокруг белой пушинки одуванчика, остервенело бросались на подруливающие «сейбры». Чувствовалось, что этого они за так просто не отдадут.

По рации на своем КП слышим переговоры из поднебесья. С командного пункта летунов, что недалеко от нас в сопках, спрашивают:

— Что ты там делаешь, Строчков?

— Дерусь! Все деремся! — во весь эфир кричит Строчков.

— А каковы результаты?

— Вы что, слепые, не видите, что колбасой крутимся! — злится командир полка Строчков. — Оставьте нас в покое! Не мешайте!

— О результатах спрашиваем, — не унимаются на КП.

— Да идите вы к черту с вашими результатами! — взревел Строчков. И через мгновенье уже спокойно и твердо: — Скворцов! За хвостом у тебя горбатый! Уходи с разворотом, да бок не подставь…

На командном пункте летунов молчание. Поняли, что в бою пилотам не до них.

Темными ночами, когда наши встречают или провожают «летающие крепости», «сундуки», эфир не бывает немым.

— Уточните координаты цели. Ничего не вижу.

С командного пункта передают квадрат, высоту, скорость самолетов противника.

— Вижу выхлопы двигателей. Преследую! Степанов! Гаврильчик! Коршунов! Следуйте за мной! Что? Не трусь, догоним, у наших скорость вдвое больше.

— Открываю огонь… Снаряды не долетают.

— Подходи ближе, задери нос…

— Понял… Попал! У «крепости» отвалилось крыло, экипаж сыплется в море...

— Хвалю! Справа у тебя «горбатый». Будь внимательней.

— Осталось пять снарядов.

— Точнее целься…

Из ночных боев летчики всегда возвращаются с внушительными трофеями, сбивая полком по пять-шесть «летающих крепостей». Сбитые самолеты падают на сушу, но больше — в море Желтое и океан Тихий. Только не всегда все наши возвращаются из боя. О тех, кто не приземлился на своих аэродромах, молча скорбим…

А парашютист все ниже и ниже. Хорошо, что в небе нет больше американских самолетов, улетели и наши «охранники», спалив все горючее. Да и само небо посветлело — потихоньку редеют тучи.

Прямо над нашей командной фанзой купола парашюта. Оловянным солдатиком смотрится летчик. Он пытается стропами подправить полет парашюта, чтобы не снесло в Ялуцзян. Не хочется купаться, хотя в этом нет ничего страшного: теплынь, а утонуть не дадут несущие круглосуточную вахту у моста китайские и корейские спасатели на воде.

Я не перестаю удивляться поведению аньдунских жителей, их необузданному любопытству, отзывчивости и бурной  реакции на все происходящие события. Мало ли у нас дома, в Союзе, бывает важных сообщений по радио? Но мы не бежим, сломя голову, на улицы. Здесь все иначе. Выступил по радио Мао Дзэ-дун, призвал всех «работать, засучив рукава и потуже затянув пояса». Не успел он договорить, а уже тысячи людей высыпали на улицы, всюду вспыхивают бурные стихийные митинги в поддержку великого кормчего. Как из-под земли появляются ораторы. И все это потом выливается в праздничные шествия с флагами, песнями, крикливыми лозунгами, здравицами в честь великого Мао.

Нашего брата надо долго раскачивать, не раз и не два позвать на митинг или на демонстрацию, да еще пообещать, что там будут давать или продавать какой-нибудь дефицит, тогда может и расшевелимся. А тут все происходит как извержение вулкана, как будто в душе каждого китайца воцарился этакий маленький замполитик и руководил поступками человека.

На улицах, задрав головы к небу, стоят прохожие. Идущие в разных направлениях своих дел люди, вдруг останавливаются, меняют прежний маршрут и устремляются к месту предполагаемого приземления парашютиста. Чей он — американский, корейский, китайский, русский? — не столь важно. Главное — своими глазами увидеть спустившегося с самого неба человека.

Парашют виден из любой точки Аньдуня и даже из ближайших деревень. И отовсюду люди торопятся к несчастному летчику. Продавцы оставляют без присмотра свои лотки, рикши бросают среди дороги велосипеды, мамы волокут за руки упирающихся ребятишек. Даже бабушки маленькими ножками семенят. По древней традиции в зажиточных китайских семьях ступни ног совсем крошечных девочек туго стягивают бинтами, чтобы замедлить рост. И до сих пор в городах еще много старых женщин с изуродованными в детстве ногами. Смотришь на еле передвигающуюся женщину с ножками семилетней девочки, и думаешь, как же разумные китайцы могли додуматься до такого изуверства? Но и такие уродливые хотят протиснуться поближе к летчику.

Из западной части города хлынула тысячная толпа зевак. Она уже возле железнодорожного перехода, и кажется, что людей ничто не остановит. Но китайцы уважают дисциплину. Все, как по команде, замирают перед медленно ползущим железнодорожным составом, а едва миновал последний вагон, хлынули волной, подталкивая и сбивая с ног друг друга, на улицу Сталина. Там уже коснулся земли наш летчик.

— Сулен! Хо, Сулен! Турман та-та-та…

— Сталин! Мао!

Кричат китайцы, и каждому хочется, чтобы летчик услышал именно его, а потому невообразимый шум.

Но уже подоспели китайские добровольцы, тоже следившие за приземлением парашютиста. Отгоняют людей от закольцованного толпой летчика. Оказавшиеся поближе китайцы норовят отхватить от парашюта лоскут ткани «на память». Солдаты их оттесняют, собирают парашют, бросают его в кузов, туда же бережно поднимают, видимо покалеченного, летчика, сами виснут на бортах, мухами облепили машину, повернувшую к нашим тылам, размахивают красными флажками, стреляют в воздух, свистят и улюлюкают, разгоняя с дороги любопытных.

Как и следовало ожидать после дневной тренировки, устроенной истребителями и штурмовиками противника, во время которой «кресты» фотографировали все подряд, с первыми сумерками стали появляться группы бомбардировщиков. Близко они не подходили, сбрасывали свой груз в районе Пхеньяна, на восточном побережье Северной Кореи и быстро сматывались.

— Основной налет, как и прежде, пришелся на период с двух до трех часов ночи. От японских островов по-домашнему неторопливо, окруженные роем истребителей, шли «летающие крепости». Вторая группа таких же самолетов заходила со стороны Желтого моря. Сразу определилось четкое направление обеих групп — железнодорожный мост через Ялуцзян.

Наши в батареях уже поднаторели ставить рассчитанные подполковником Морозенко «для всех случаев» полосы заградительного огня. Уже не требовались команды типа «Высота восемь, всем батареям по пятнадцать залпов…». Командир передавал полкам: «Заградогонь — вариант два…». Мог быть вариант первый, третий, пятый — до десяти. И вот уже высоко вокруг моста огненное кольцо разрывов преградило путь бомбардировщикам. Они не стали рисковать, не полезли в самое пекло, отворачивали в разные стороны, хладнокровно засыпая бомбами позиции наших батарей, аэродромы, города Сингисю, Нисю, малые деревеньки, «ошибочно» попадали в Аньдун, окрестности города.

Мы уже знали от своего начальства, что американским командованием определена солидная долларовая награда, летчикам, уничтожившим наш командный пункт. А много ли для нашей хлипкой фанзы надо — снаряда хватит. Если бы не плотный зенитный огонь, да не «миги», рассеивающие в небе авиацию противника, от нашей покачивающейся при сильном ветре фанзы давно бы осталось мокрое место, ее не раз бы уже смешали с землей. Зато мы каждый день видим, как в километре от нас по направлению к Трубе Мира, на невысокой плоской сопке китайцы вот уже который месяц строят новый командный пункт дивизии с подземными коммуникациями. От темна до темна, как муравьи, они поднимаются на сопку и скатываются обратно, на тачках, на коромыслах, просто на загривках поднимают мешки с цементом, щебнем, разные строительные материалы. Никаких там тракторов, подъемных кранов.

Сколько они еще провозятся и доживем ли мы до надежно укрытого под землей нового КП?

 

ЛУННЫЙ ЛАНДШАФТ

 

Чаще всего связь «пропадала» с полком «Ключ», занимавшим позиции в самом жарком месте — городе Сингисю возле моста через Ялуцзян и военного аэродрома в самой топи рисовых чеков. Там бомбили и обстреливали с самолетов каждый божий день, а то и несколько раз.

Начальник связи дивизии подполковник Бочков рвал на себе волосы из-за этой линии. И всегда при порыве комдива Ангелова приспичивало что-то передать комполка. Ангелов обрушивался на Бочкова, а тот только руками разводил — что поделаешь, когда самолеты все время висят в воздухе?

— Только вечером бросили новый кабель, но как коту под хвост, — ворчал Бочков. — Когда же, черт возьми, из Союза рации получим?

Как это ни парадоксально, наши связисты на современной корейской войне  были вооружены кабельной связью с телефонными аппаратами дореволюционной конструкции. Даже для надежного контакта с полками не было мощных радиостанций, а о батареях и говорить нечего.

— Комиссарова ко мне! — кричал Бочков. Тот как из-под земли вырос перед ним.

— Слушаю, товарищ полковник! — он никогда не называл своего начальника подполковником, не из подхалимажа, а потому, что слишком длинное это слово. Для него было удобнее сказать «полковник», а то и просто «ковник». Бочков первое время все его поправлял, но напрасно старался, пришлось смириться.

Анатолий Комиссаров приземистого Бочкова ростом не обогнал, зато раза в три был тоньше его — до страшного худющий, в чем только душа держалась. Бочков — смуглолицый, ясно, что с примесью кавказской крови, а этот будто на молоке замешанный: волосы волнистые, а белые брови реденькие и невидимые ресницы. Солдаты подшучивали над доходягой:

— Кормят до отвала, и куда это все девается?

— Превращается в силу, — нисколько не смущаясь, отвечает Комиссаров.

— То-то и катушку едва волокешь, силач.

— Просто притворяюсь, я и пять унесу.

— А почему у тебя ресниц нет, как у рыбы?

— Таким изволила мама родить.

Завести, что называется, с пол-оборота Анатолия Комиссарова никому не удавалось. На самые провокационные и порой оскорбительные реплики товарищей реагировал всегда спокойно. Когда издевались над его щуплостью и называли маломеркой, он не без гордости отвечал:

— Такой-то я в любую щелку пролезу, в любой канавке, а то и в дорожной колее спрячусь, а вот ты попробуй? — теперь уже он смеялся в лицо крупногабаритному Шлыкову, и тот не находил, что ответить.

— Слушай, Комиссаров, — почти угодливо обратился подполковник Бочков к ефрейтору Комиссарову. — Выручай, брат, снова с «Ключом» прореха. Машину я уже вызвал. Поезжайте с Толстиковым и Сергеевым. В тылах к вам подсядет лейтенант Карпов.

— Без него обойдемся, — ответил Комиссаров.

Бочкову того и надо, меньше забот. Не все офицеры с желанием едут в Корею — опасности больше, всегда пулю или осколок схлопотать можно.

— Я на телефоне, — сказал Бочков, — устраните порыв, немедленно доложите мне.

— Слушаюсь! — не отдавая чести, сказал Комиссаров и вышел. Для Анатолия искать и устранять порывы на линиях связи — дело привычное. Город Сингисю, деревеньки, примыкающие к аэродрому, нашим зенитным батареям, изучил как свои пять пальцев: все там излазил-исползал. Он как будто обладал собачьим нюхом, быстро отыскивал на линии рваные места. Вот почему Бочков доверял ему больше, чем иным офицерам-связистам.

Машина ушла в Корею, а через час Бочкова обрадовал зуммер телефона.

— Это ты, Комиссаров? — подполковник крепко сжал телефонную трубку, даже пальцы побелели. — Молодец! Хорошо… Товарищ полковник, соединяю с пятым, — это уже к командиру дивизии.

Передав в полк, что нужно, Ангелов внимательно посмотрел на начальника связи, сказал:

— Этот Комиссаров дюжины связистов стоит. Однако, батенька ты мой, не припомню, чтобы вы его поощрили…

Опять позвонил Комиссаров, спросил, что делать дальше.

— Сегодня с тебя хватит. Возвращайтесь домой, — распорядился Бочков.

Проходит час, другой, а Комиссарова все нет. Из автобата сообщили, что машина, отвозившая связистов, тоже пока не вернулась, неизвестно где запропастилась.

Пропажа солдата на корейской стороне — дело не шутейное. Если бы его там просто убили — куда ни шло, на какой войне не убивают? А просто так исчезнуть нельзя. Сразу строятся разные догадки: «Не схватили ли американцы?», «А как поставят живого на трибуну ООН?»…

Бочков о своей тревоге сказал комдиву. Тот резко осадил его: «Никаких предположений! Немедленно найти и доложить!».

Бочков, без сомнения, начальник большой, ему подчинена вся дивизионная связь, а это сотни офицеров, сержантов, рядовых, множество различной техники. Подполковник сразу приказал начальнику связи полка выведать, что там с посланными на порыв связистами? Но в полку толком не ведают о наших воздушных и наземных линиях связи. Им не до нас, расхлебаться со своими проблемами проблемами по наведению устойчивой связи с батареями. И Бочкову, хочешь не хочешь, приходится в подобных случаях обращаться к нашему комбату, а чаще всего, к старшине Уфимцеву. Он человек отзывчивый, выручит. Старшина хватает всех свободных от дежурства, да и тех, кто просто на глаза попадется. При этом не насилует, не приказывает, с такой хитроватой дипломатией говорит:

— Пропал, вернее потерялся, ваш товарищ, ефрейтор Комиссаров. Кто поедет на поиск?

Разве у кого-нибудь повернется язык сказать «не поеду»? Конечно, все за друга в огонь и воду.

— Взять личное оружие, запасные диски, — распоряжается старшина и подкручивает свои усы.

Когда мы рассаживались в кузове вездехода, нас вместе с Бочковым оказалось двенадцать. Подполковник сказал, что столько много не надо, но сразу же передумал, только велел шоферу завернуть в тыл, где в кузов набросали десятка два катушек с новеньким телефонным кабелем. Бочков быстро сориентировался, когда подвалила дармовая рабочая сила. Прикинул, что, пока одна группа ищет Комиссарова, другая группа заменит латаный-перелатанный километровый кабель возле самого моста.

С утра небо голубело теплом, а тут со всех сторон поползли косматые тучи, чешутся боками о вершины сопок, заволакивают солнце.

От тыла едем к вокзалу, там сворачиваем к мосту. Вдоль дороги делянки кукурузы, гаоляна, снова кукурузы, полоски фасоли, совсем крохотные рисовые чеки… В Союзе даже вдоль сельских дорог большая часть плодороднейшей земли брошена под ширмой так называемых санитарных полос, хотя сами дорожники косят там сено, садят картошку и овощи. Здесь же все участки, свободные от построек, дорог и тропинок, дают урожай, кормят человека.

Только подъехали к мосту, как взвыли сирены воздушной тревоги. Движение разом замерло. Сотни автомашин заглушили двигатели, застопорили ход, где застала сирена. В кузовах, как привязанные друг к другу, китайские добровольцы, совсем юные нэньжень (мужчины) и гунян (девушки). В касках, с вещевыми мешками за плечами, с зажатыми в руках винтовками, автоматами конструкций всех стран мира. Большой угрозы нет, и солдаты не покидают автомашин. Этим повезло — везут, а обычно китайские добровольцы идут  беспрерывной колонной днем и ночью по ялуцзянскому мосту. Сколько же солдатских ног протопало по мостовому настилу?

Идут колонны живых людей только в одну сторону. Обратно из Кореи, кому посчастливилось выжить, везут в крытых брезентом фургонах для неприкосновенности помеченных яркими красными крестами. Эти «калековозы» сдают свой «товар» на Аньдунском вокзале. Еще неделю назад жизнерадостные молодые люди, бодро, с верой в идеи Мао Дзэ-дуна и Ким Ир Сена, прошагавшие по этому мосту, сейчас изломанные, с перевязанными черепами, с кровавыми дырами вместо глаз, с оторванными руками и ногами, с выдранными и перемолотыми ребрами… Санитары поспешно вносят их в стонущие от боли и мук составы-госпитали и везут куда-то в глубь Китая. Везут беспрерывно, днем и ночью.

А вот эти добровольцы, что вместе с нами переживают воздушную тревогу возле моста и совсем не нюхавшие пороха, не видевшие всеуничтожающего пламени напалмовой бомбы, не слышавшие оглушающих взрывов фугасов, не ведающие, что такое смерть, весело смеются, шутят друг с другом, заговаривают с нами.

— Турман — ешоу! (Трумэн — зверь!) Пух! Пух! Кларк —  ешоу! Пух-пах! — и смеются от радости, что мы чутьем отлично их понимаем.

«Миги» далеко отогнали американских истребителей и штурмовиков. Городу отбой. Из-за мешков, набитых песком, отряхиваясь, поднимаются пропыленные охранники моста. Мельком осматривают автомашины, в том числе и нашу. Молодая китаянка с непривычно для здешних красавиц длинными косами, походя глянула в наш пропуск, взмахнула разрешительным жезлом, и автоматчики, загородившие въезд на мост, расступились, освободив нам путь. Вот и вся пограничная процедура.

Мост через реку Ялуцзян останется в памяти уцелевших многих тысяч китайцев, корейцев, русских (точнее, советских солдат, потому что по нему прошагали и проехали не только россияне, но и парни с разных уголков великого Советского Союза — армяне и узбеки, буряты и украинцы, молдоване и белорусы…), не забудут его и американские летчики, для которых он был самым лакомым кусочком в Северной Корее, но откусить от него им не удалось. Из десятков тысяч авиабомб, сброшенных на мост, ни одна не достигла цели.

В затемненном тоннеле ажурных ферм по деревянному настилу рядом с железнодорожной колеей медленно тянутся автомашины с китайскими добровольцами, разнокалиберными орудиями, походными кухнями, различной военной техникой. Навстречу, с корейской стороны, по натертым до блеска рельсам осторожно ползет окутанный дымом железнодорожный состав.

Мостовые фермы иссечены, изорваны малыми и большими осколками — так много бомб взорвалось вблизи моста. Его бомбили «летающие крепости», штурмовики, даже «сейбры», но каким-то чудом мост устоял, день и ночь подпитывал и продолжает подпитывать свежей кровью ужасную бойню.

Метрах в ста от действующего моста останки полуразрушенных опор и ферм, скрученные жгутом рельсы…— следы давнишнего моста, взорванного японцами почти полвека назад.

Рев натужно гудящих автомашин заглушают резкие крики мельтешащих всюду ворон и галок. Какой парадокс — самое убийственное место во всей округе птицы избрали для своего жилья. На фермах, впритык друг к другу, бесчисленные гнезда. Как же приходится бедолагам-птицам, когда стреляют зенитки, рвутся бомбы? Неужели к этому можно привыкнуть? Из детства помню, как выстрелил из дробовика по стае галок (в первые послевоенные годы мы их кушали, и мясо казалось очень вкусным) и напуганные птицы больше часа не могли успокоиться, с гвалтом кружились надо мной, забираясь все выше и выше. Здесь же каждый день падают и рвутся бомбы, палят зенитки? А под мостом и возле него ныряют и плавают дикие утки. Мне думалось, что все живое должно бежать от этого моста. Значит, я ошибаюсь.

Вот и Сингисю. Название города осталось только на географических картах, помечен он и на моем планшете. В жизни такого города давно не существует. Я, например, его не увидел. О бывших улицах можно было только предположить по завалам битого кирпича, искореженным балкам, уцелевшим огрызкам стен домов и зданий. Чему удивляться — на каждые десять квадратных метров этого поверженного в пыль и прах города упала американская бомба.

Как и должно быть в мертвом городе — не видно ни одной живой души. Где-то там, в недалеких сопках, да в подземельях окраин, прячутся спасшиеся от смерти женщины, дети, старики. Я знал, что сам Пхеньян, другие цветущие ранее города Северной Кореи являют собой такую же картину.

Бочков командует остановку, разбивает нас на три группы, каждой определяет направление поиска. Мне с тремя солдатами досталась северная часть городской окраины вдоль реки Ялуцзян. Ориентировались по телефонному кабелю. В отдельных местах он еще держался на сохранившихся полуразвалившихся столбах, а в основном тянулся среди обломков камней, обугленных стволов деревьев, путался в мотках ржавой проволоки, каких-то тряпках, часто огибал воронки, а то и провисал над ними. Страшно было смотреть на растерзанную войной землю. Я вспомнил рассказы летчиков, что свысока вся Северная Корея походит на лунный ландшафт. И вот сам карабкаюсь по этой превращенной в лунную живой земле.

Скоро заметили автомашину. Думали, что какая-то из подбитых во время ночной бомбежки. Но, подойдя ближе, увидели копошащихся возле нее людей. Это и была команда Комиссарова. Объезжая воронки и завалы, машина левыми колесами угодила в залитый водой окопчик, да так, что, скособочившись, села на «пузо». Грунт же, как по закону подлости, был каменным.

— Вот и долбимся третий час, — стирая со лба пот, сказал с головы до ног измазанный в грязи Комиссаров. — Помогайте.

Мы взялись откапывать и раскачивать автомашину. Минут через двадцать она стояла на ровном сухом месте.

Бочков обрадовался нашему скорому возвращению. Оповещенные о нашей удаче, быстро вернулись две другие группы поиска. Бочков распорядился:

— Приказываю сменить всю линию связи!

Почти все мы, кроме команды Комиссарова, никакого отношения к линии связи не имели, это была совсем не наша работа. Но солдату рассуждать не положено. Бочков здесь старший по званию и его приказ для каждого из нас — закон.

В это время где-то совсем близко рвануло. Потом еще… Интуитивно, задрав головы, глазеем на небо. Но самолетов противника нет. Откуда же тогда взрывы?

Рассаживаемся в кузове автомашины и едем, куда указывает Бочков. Навстречу первые люди: кто на велосипеде, кто пешком. Гордо шагает черноволосая корейская девушка в длинном, до земли, платье. В руке — книга. Что-то неправдоподобное — сплошные руины, ужасная нищета — и книга. А если подумать, ничего особенного в этом нет. Над нами тоже днем и ночью воют бомбардировщики и «сейбры», а мы читаем книги, играем в волейбол, смотрим кинофильмы, пишем письма на родину. Такова жизнь. Человек приспосабливается к любым условиям.

Встретилась стайка черномазых ребятишек, в грязном тряпье, с торчащими ребрами и непомерно большими животами. В угольковых глазах, уставленных на нас, голодный блеск, протянутые за подачкой спичечные ручонки. Но нам подать нечего.

Недалеко взлетная полоса аэродрома, капониры для самолетов.

Дальше ехать некуда, вся дорога — сплошные воронки.

Спешиваемся возле контрольного столба на перекрестке дорог: одна ведет на Пхеньян, другая — в город Нисю. Вдоль пхеньянской трассы тянется высокая, шириной метров пятнадцать дамба, отделяющая от дороги рисовые поля. Возле дамбы линия связи. При последней бомбежке кабель изорвало в клочья. Чтобы их не отыскивать на двухкилометровом участке и не соединять концы, Бочков распорядился полностью заменить кабель. Комиссаров подсоединился к контрольному столбу, вызвал командный пункт дивизии.

Пока мы выгружали из кузова автомашины катушки, навьючивали их на себя, попали в окруженье корейских женщин и ребятишек. С нескрываемым любопытством все смотрят на нас, кивают головами, чему-то улыбаются.

Нагрузившись катушками, идем среди рисовых полей, придерживаясь ближе к дамбе. На ней много корейцев. Торгаши прямо на земле возле своих ног разложили товар: помидоры, яблоки, сигареты, спички... Изредка проходят стройные кореянки с узлами, корзинами, громадными свертками на головах. Из матерчатого кармана на спине кореянки, как кенгуренок, выглядывает крохотный малыш.

Здесь все интересно, все не по-нашенскому, на все хочется посмотреть, чтобы навсегда запомнить, узнать хотя бы как это способны люди жить в земляных норах дамбы? Однако не до этого, надо восстанавливать связь.

Раскручиваем одну катушку, другую… На освободившиеся сматываем найденные куски старого кабеля. Нет-нет, да звоним Комиссарову. Его слышно отлично. А до «Ключа», позиции которого возле самого аэродрома, дозвониться не можем.

Чем дальше идем, тем все меньше и меньше людей встречается на дамбе, а скоро она совсем опустела. Зато пошли сплошные воронки, залитые зеленоватой водой. Есть небольшие, есть радиусом до пятнадцати метров — это от тонных бомб. На пробомбленной земле от старого кабеля вообще нет следов.

И тут на нашем пути глубоченная дыра с ровненькими оглаженными краями. Знаю, это след впившейся в мягкую землю бомбы. Глубоко она спряталась и неизвестно, когда громыхнет. А возле самой этой дыры, как ни в чем не бывало, лежит целехонький кабель.

Идем, осторожно ступая, косимся на страшную дырку. По спине забегали мурашки, где-то под ложечкой захолодало. Потом, не сговариваясь, все ударяемся в бег. Пять, десять, пятнадцать, двадцать метров… Земля ушла из-под моих ног, и я на мгновенье завис как над пропастью. Страшенный грохот и горячая упругая волна воздуха швырнула меня в жижу рисового поля. Захлебываясь в грязи, кое-как выкарабкиваюсь на сухое место, заваливаюсь на спину. С неба шлепаются комья грязи, тротиловая гарь жжет горло, в ушах дикий звон всех оркестров мира.

Или потому, что я родился в «рубашке», а может, еще кто из наших был счастливчиком, смерть пронеслась мимо нас, только сильно напугала. Несколько минут мы не могли разговаривать, ошалело смотрели друг на друга, не веря, что остались живыми. Бомба взорвалась в глубине, но воронки большой не было: весь заряд ушел в проделанную при падении дыру. Получился выстрел гигантской силы из-под земли.

Только что проложенного нового кабеля не осталось и в помине. Да и нам, дуракам, следовало бы подумать, что когда-то она там громыхнет, и отвести кабель в сторону. А может в то время нас бы и накрыло? Неисповедимы пути господни: не знаешь, где поберечься, где соломку подстелить.

Прокладываем новый кабель. И если до взрыва мы все делали как бы шутя, ни минуты не молчали, подтрунивали и шутили над товарищами, то теперь больше молчим, стараемся не смотреть друг на друга. Воронки же все гуще и гуще, а кабель тянуть еще далеко.

Проходим участок, где несколько дней назад я видел около сорока конурок, слепленных из чего попало: обломков досок, кусков шифера, толи, плотов, дерна, камышитовых и рисовых циновок… Они жались друг к другу как цыплята в ненастный день. В каждой конурке было битком потерявших кров людей. Сегодня нет и этого ветхого убежища — как корова языком слизнула. Только воронки, воронки… Бедные люди! За что вам такие муки?

Почти бежим над неразорвавшимися бомбами. Из-под ног вроссыпь  брызжут разноцветные лягушки. Вот на кого нет погибели. Несметные лягушачьи полчища не только на рисовых чеках, но и на плантациях кукурузы, на посевах гаоляна, чумизы. Слышал много баек, что местные жители любят лягушатину, как французы устриц. Врать не стану, но ни разу лягушатины не отведал. Хотя китайцы и корейцы такие непревзойденные мастера по приготовлению разнообразных блюд, что порой не определишь, что кушаешь. Важно, что все блюда у них вкусные.

А вообще-то почему бы не отведать лягушатины? Свинья что попало жрет, а мясо и сало мы любим. Лягушкин корм — насекомые, корни и побеги растений.

Приближаемся к аэродрому среди рисовых полей. Взлетная полоса кажется белой лентой в обрамлении зелени. Из капониров выглядывают «миги».

Ночью взлетную полосу засыпали бомбами. Они рвались до утра и не прекращают взрываться. Несмотря на это, сотни корейцев в белых рубахах суетятся там с корзинами, засыпают воронки щебнем, заливают бетоном. Работают они лихо. Знаю примеры, когда «летающие крепости» ночью в пух и прах разносили взлетные полосы наших аэродромов, но сразу после бомбежки сотни китайцев или корейцев (это смотря на чьей земле аэродром) принимались за работу, и к утру наши самолеты могли подниматься в воздух.

Над взлетной полосой в самой гуще корейских рабочих взметнулся черный султан дыма и сразу же раздался мощный взрыв. Люди посыпались на землю. Когда дым рассеялся, стали подниматься, но не все. Остались лежать тела в окровавленных рубахах. Живые отнесли их в сторону и, как ни в чем не бывало, продолжали свое дело.

Для американских летчиков главной целью было разбомбить мост над рекой, как важную артерию, питающую фронт. Но они не брезговали нашими зенитными батареями, прожекторными установками, тылами советских войск, а особенно аэродромами.

Обычно по ночам с высоты 9-10 километров «летающие крепости» густо засыпали мелкими бомбами аэродромы. Мы всегда поражались точности бомбометания. С такой высоты угодить по узенькой взлетной полосе — надо уметь. Морозенко рассказывал, что в этом заслуга не столько летчиков, сколько навигационного оборудования, установленного на суше и на бортах самолетов. Летчикам оставалось точно придерживаться маршрута, вести самолет с расчетной скоростью и на заданной высоте. Все остальное за них сделают четкие приборы. Правда, попав в сплошное кольцо  зенитного огня или встретившись с нашими «мигами», американцы теряли спокойствие, начинали метаться в небе, сбрасывая бомбы где приспичит. Бывало, что они поражали запланированные цели. Но желаемого результата от бомбардировок аэродромов они не получали: корейцы и китайцы чинили взлетные полосы быстро.

Заморские стратеги воспользовались опытом немецких фашистов и стали применять бомбы замедленного действия, которые рвались в течение суток. Но не помогало и это. Жертвуя жизнью, корейские и китайские товарищи научились извлекать из земли неразорвавшиеся фугасы. При этом гибло много людей, но война все списывала, а наши истребители продолжали летать и наносить ощутимый урон американской авиации.

И вот мы стали свидетелями действия замедленных. Первым взрывом чуть не порешило всех нас. Второй взрыв расшвырял работавших на аэродроме корейцев. Через небольшой промежуток времени последовал еще один взрыв. Бомбы периодически срабатывали, пока мы наводили линию связи возле аэродрома и затем по склону сопки на командный пункт «Ключа».

Позвонили Комиссарову. Слышимость отличная. Надолго ли?

Накоротке встретился с земляками-новосибирцами, служившими при штабе полка. Только вдоволь поговорить не пришлось, так как Бочков приказал срочно возвращаться. Начальник связи «Ключа» дал автомашину, чтобы подбросить нас до контрольного столба.

Едем прямо через разрушенный город Сингисю. На улицах, вернее, среди обгорелых стен и груд всякого лома, появились редкие люди — жители городских подземелий. Кореянки волокут непослушных ребятишек, несут ведра с водой. Интересное у них для этого приспособление. Наши деревенские женщины трут свои плечи коромыслами. У кореянки на спине крепится небольшой деревянный станочек, на него укладывается ровная палка с двумя крючьями на концах, за которые и цепляются ведра с водой. Не на плечах, как у нас в деревне, а на спине кореянка несет свой груз, да так аккуратно, что из ведер не плеснется. При этом кореянка как-то умудряется сохранить свою стройность.

Когда подъехали к контрольному столбу, поджидавший нас Бочков обрадованно сказал:

— Слава богу, вижу, что все живы! Когда бомба рванула, грешным делом подумал, что кого-то не досчитаемся. Ну, слава богу, что пронесло. Первый благодарит всех за восстановление связи с полком. Все в сборе? — окинул он взглядом собравшихся возле автомашины солдат. — Тогда поехали, — и спрятался в кабине.

В Корее многие наши ярые безбожники стали вспоминать всевышнего. Солдаты, сержанты и даже старшие офицеры при удачном исходе дела не забывали поблагодарить бога. В политотделе встревожились. Однажды на КП, хотя и был в наушниках, слышал разговор комдива с начальником политотдела. Гудин, дабы пресечь такое разгильдяйство, предложил поставить «вопрос о боге» на дивизионной партийной конференции, но Ангелов рассоветовал, мол, хоть чем-то должен человек себя утешить, когда он ежечасно рядом со смертью.

— Вы уж, батенька мой, оставьте пока этот вопрос, — сказал Ангелов. — Надеюсь, что для политорганов и так работы хватает. Не забудьте, что на вашей совести дезертиры, бежавшие в Отпоре. Но мне сообщили, что всех поймали, безнаказанными они не останутся. Так что не будем трогать бога.

— Отсюда бежать неуда, — усмехнулся Гудин.

— Вот это, батенька ты мой, и спасает нас от позора…

Опять не повезло. Только сунулись на мост, как завыли сирены, обозленными собаками затявкали зенитки. Они били по штурмовикам, заходящим со стороны Желтого моря. Рвутся снаряды, воздух с шипеньем рассекают осколки. Прорвавшийся ближе к мосту штурмовик попал в самое пекло зенитных разрывов и тут же вспыхнул, клюнул носом и штопором врезался в Ялуцзян.

Самолеты заходили еще несколько раз, но близко к мосту их не подпустили поднявшиеся с аэродрома, где только что мы были, наши «миги».

Бой временно утих, но отбоя тревоги нет. Так проходит час.

— Товарищ полковник, — обратился Комиссаров к Бочкову. — Разрешите пойти пешком?

— Ступайте! — согласился подполковник.

Мы торопливо идем по опустевшему мосту на китайскую сторону. За пятнадцать минут, пока мы преодолевали километровое расстояние, зенитчики дважды открывали огонь. Взбудораженные галки и вороны заполнили все своим галдежом. Над мостом с диким воем проносились наши «миги».

Подъездные пути к мосту с китайской стороны были забиты автомашинами с техникой, добровольцами. Мертво стояли маршевые роты в полном боевом снаряжении, ждали своей очереди. Свежая людская кровь беспрерывно питала войну в Корее.

Едва мы пришли на командный пункт дивизии, как прозвучал сигнал отбоя, а минут через десять снова объявили воздушную тревогу. Небо по-вечернему темнело. С японских островов поднимались «летающие крепости». Так и не отдохнув, а только наскоро перекусив, я занял свой пост у планшета.

 

В РАДОСТИ И ПЕЧАЛИ

 

Первого октября китайцы отмечают свой главный государственный праздник — День провозглашения Китайской Народной Республики. Я удивлялся: откуда появляется такое множество разноцветных шелковых знамен, раскрашенных драконов, богато увитых лентами, нарядных костюмов — при поголовной нищете и серости? Буквально в клумбы великолепных экзотических цветов превращались города и деревни. Этому я дивился в Аньдуне, Харбине, Мукдене, Тяньцзине, самом Пекине. Праздную все — от детей до старцев. От знамен и транспарантов светлеет воздух. Музыка заполняет собой все пространство и проникает в самую душу, заставляя усиленно биться сердце. И нет ни одного горестного лица.

Как и у нас, праздники заканчиваются концертами, народными гуляньями на улицах и в парках, великолепными фейерверками, но не знаменитыми в России попойками. Да и вообще за два года китайско-корейской жизни я не встречал не то чтобы пьяного, а даже крепко подпитого человека, конечно, исключая наших солдат и офицеров.

Помню, как мы группой солдат и офицеров зашли в кафе возле железнодорожного вокзала. Все столики были заняты китайцами. Увидев «суленов», они поспешно освободили один столик, потом, забыв о своих блюдах, с раскрытыми ртами смотрели, как наши ребята «закладывали за воротник» граненые стаканы китайской водки «Харбин», «Жемчуг», «Паровоз», стаканами же пьют американское виски, ром, закусывая колечком колбаски, а то и просто понюшкой хлеба.

В этом же кафе я как-то наблюдал четверку китайцев в белых кителях и парусиновых фуражках. Перед ними стояла громадная алюминиевая посудина с дымящимся рисом, заправленным какой-то зеленью, похожей на водоросли. Перед каждым мутновато поблескивали рюмочки граммов на тридцать. Понемногу приголубливая из них, китайцы быстро опустошили посудину с рисом, а в рюмках все еще оставалась выпивка. Этот эпизод навсегда врезался в мою память. Мы, русские, так пить не умеем.

Непонятным было и то, что в любой час будничного дня вечно занятые работой китайцы вдруг, ни с того ни с сего, бросали свои дела и толпами валили на улицы. Откуда-то появлялись флаги, транспаранты, увитые лентами драконы, цветные бумажные фонари. Люди, безо всякого на то повода, как нам казалось, ликовали. А дело в том, что  только что по радио передали о пуске первой очереди металлургического завода в Центральном Китае  и поздравление рабочих Мао Дзэ-дуном. Вот горожане и спешили отметить такое важное событие.

Я упоминал о том, что почти все китайцы увлекаются спортом. Довелось как-то побывать на спортивном празднике в Аньдуне. Небольшой стадион прятался на окраине города в непробиваемой зелени деревьев. Он был похож на многолепестковый цветок: столько здесь было ярких флагов, лент, транспарантов… И тысячи болельщиков в одинаковых синих робах.

Каждый успех спортсменов сопровождается криками одобрения. Закончились соревнования, и стадион на какое-то время превратился в игровую площадку для детей. Сколько смеха, восторженных криков, улыбок радостных малышей!

Со стадиона не разошлись, как у нас, каждый своей дорогой, а выстроившись в колонны, с песнями под медный звон духовых оркестров маршировали по улицам. Я видел, как рабочие строем шагали к заводу, как учащиеся под звуки труб и барабанов шли в школы. Что-то военизированное, но довольно красивое было во всем этом, совершенно для меня непонятное. Более объяснимо — множество портретов Мао Дзэ-дуна. Вырвавшиеся наконец из вековой нищеты простые китайцы увидели в обещаниях Мао свое спасение и боготворили этого человека, всячески старались выразить к нему свою любовь, безоглядно поклонялись.

К портретам вождей мы привыкли и дома. На каждой улице, даже в самой захудалой конторе Новосибирска обязательный атрибут — портрет Сталина, а то и Берии, Кагановича, Молотова… И в Китае портретов Сталина не меньше, чем Мао Дзэ-дуна. Вот только Сталин по обличию больше похож на китайца, чем на грузина. В Корее — на корейца.

Но жизнь не из одних праздников и развлечений. Дни радости сменяются днями горести и печали.

По мосту через Ялуцзян днем и ночью в Корею уходят рота за ротой — сплошным безвозвратным потоком. Где, при каких обстоятельствах сложат свои головы эти юные парни и девушки? Идут по собственной воле, с великой верой в Мао, чтобы умереть за правое дело. Кажется, что они не боятся смерти. Наш переводчик рассказывал, что попасть в добровольцы светит не каждому — желающих хоть отбавляй. Патриотизм, интернационализм, любовь к Мао или голод гонит на бойню. В армии кормят, дают обмундирование, да еще платят какие-то юани.

Но добровольцы из Кореи возвращаются на свою землю…

Так было и 12 мая 1953 года. Солнце, рассиявшись во всю силу, ласкает лучами, теплый ветерок доносит запахи моря, природа цветет и благоухает. Радость жизни переполнила землю. И не хочется верить, что идет война, что чистое небо в любой момент может застонать от разрывов снарядов, а земля вздыбится от бомб, что человек смертен.

Вот и в тот день, едва успели похоронить погибших при ночной бомбежке, добровольцев и мирных граждан, как с корейской стороны пришла колонна санитарных автофургонов. Привезли тела павших в сражениях с лисынмановцами. Санитары везут то труп молодой женщины, то убитого юношу, то какие-то бесформенные части тела и бережно, хотя какая разница убитым, укладывают их рядом с гробами.

Сбежались горожане — яблоку негде упасть. Женщины откуда-то раздобыли черные одеяния, у мужчин на левой руке красные повязки с черными каемками. Мрак и боль сочится из глаз людей, еще недавно так искренно веселившихся на праздниках.

Санитары и солдаты работают молча и четко, видимо, не впервые занимаются этим.

Подготовлена глубокая продолговатая могила, на край ее ставят многочисленные гробы.

На небольшой помост, я даже не заметил, когда его соорудили, а возможно. Он был в кузове какой-то автомашины, поднимается рослый китаец в защитном кителе из тонкого сукна — одежда командиров. Медленным взором обводит склонившихся к земле людей, тем временем лицо его наливается кровью, глаза горят. Он с надрывом, взмахивая руками, что-то говорит. Переводчик нашего штаба Петя, на самом деле Ляо Чин, передает его слова: «Герои! Мы склоняем перед вами колени. Американские империалисты сеют смерть на земле. Они уничтожают все живое в Корее. Великий Мао призвал наш народ помочь братьям-корейцам. Наши сыны и дочери, не раздумывая, записались в добровольцы. Они пошли защищать мир на земле. Иначе нельзя! Покорив Корею, агрессоры, как голодные собаки, набросятся на Китай, чтобы поработить нас с вами. Мы не допустим этого! Прощайте, дорогие наши бойцы! Вечная вам слава! Слава председателю Мао!».

Каким-то неслышным был залп салюта, но духовой оркестр, всколыхнув воздух, потряс толпу, траурная музыка пригнула головы людей к земле. Солдаты опускают гробы в могилу.

Не раз видел китайские похороны. При похоронах гражданских траурная процессия больше напоминает праздничное шествие. Впереди гроба с покойным на больших шестах несут расписанных в разные краски страшилищ-драконов, увитых лентами бумажных змеев… Постороннему человеку (имею в виду иностранцев) может показаться, что люди идут на праздник.

Глубоких могил не роют, а делают углубление для гроба и сверху заваливают его землей, камнями, образуя небольшой курганчик, в нижней части которого оставляется  квадратное оконце, чтобы душа могла выйти на свободу, принять поставленную возле оконца пищу.

В городах хоронят на кладбищах, в деревеньках — возле своей фанзы или в огороде. Прежде чем засыпать гроб, над ним сжигают бумажных змеев, коней, драконов…

Совсем непразднично хоронят наших солдат и офицеров. Чуть не каждый день я своими глазами вижу, как сбивают «мигов», и редко когда летчики выбрасываются на парашютах. А сколько их, не оправившихся от ран , умирает в госпитале? Этого никто не знает.

Недавно погиб наш летчик, получивший здесь звание Героя Советского Союза, сбивший одиннадцать «сейбров» и несколько «летающих крепостей». Только имени его никто не произносил, о том, что он погиб в Корее, может, когда когда-нибудь узнает. Тело летчика – он был старшим офицером – зарыли на кладбище в Уссурийске. А нашего брата – рядовых и сержантов -  если найдут останки после бомбежки, тихонько отвезут в Порт-Артур и закопают на русском морском кладбище, не оставив на могильном камне ни фамилии, ни имени и отчества. И вряд ли когда кто-то из родных догадается, где покоятся бренные кости. На родину уйдет казенное письмо на стандартном бланке — сообщение командования о том, что «погиб при выполнении воинского долга». А его, может, сожгло напалмовой бомбой, а то разорвало в клочья фугасом. Это еще не каждому повезет лежать в Порт-Артуре.

Как-то выдалось несколько свободных часов, и мы с капитаном Кривенко, майором Леденевым – начальником дивизионного клуба, поехали за город вверх по реке Ялуцзян. Конечно, офицеры могли обойтись без меня, если бы не одно обстоятельство. Меня всегда заносит из стороны в сторону. То увлекусь астрономией и жадно перечитываю все попавшие на эту тему книги, то заинтересуюсь устройством реактивного двигателя, то начинаю пиликать на баяне, то еще что-нибудь. А тут подполковник Морозенко похвалился новеньким фотоаппаратом «ФЭД».

— Вот хочу освоить, — сказал он, — да и тебе не мешало бы овладеть им.

Мы поехали в город, на казенные деньги купили там фотобумаги, фотоувеличитель, ванночки и все прочее, что требуется фотографу. Несколько пленок отснял Морозенко, но, когда проявили, отдельные кадры были совсем прозрачные, другие — как ночь темные.

У меня получилось лучше. В Новосибирске у меня был юношеский фотоаппарат «Любитель», и азы этого дела я немного знал. Правда, и у меня снимки оказались не совсем выразительными, но лучших в дивизии никто не делал по той простой причине, что пользоваться фотоаппаратом офицерам, а тем более сержантам и рядовым, не полагалось. Так волей случая я стал чуть ли не единственным фотографом в штабе, что принесло мне немало приятных минут, но много и неприятностей.

Майор Леденев захотел увековечить себя на лоне китайской природы, а потому я и попал в эту компанию.

Наш «ГАЗ-67», рассекая лужи, лавирует по извилистой улице среди нескончаемых крестьянских фанз. Вдоль дороги и прямо на ней играют голозадые и голопузые ребятишки. Сколько их здесь! Почему это в Китае семья, имеющая меньше десяти детей, считается неполноценной? Здесь и так около миллиарда людей, куда еще-то плодить нищету? Но, видимо, китаянки рожают много потому, что малыши мрут, как мухи. В Аньдуне не раз видел в придорожных кюветах вместе с разными нечистотами маленькие трупики. И никто, казалось, не обращал на это внимания. Конечно, работники городской санитарной службы трупики подбирали, но вместо них появлялись новые. Я представляю, какой переполох общественности вызвало бы подобное у нас.

Наконец ,вырвались из окружения фанз. Свернули к берегу Ялуцзяна и остановились возле китайца, стерегущего дюжину ишаков. Кривенко пожелал сфотографироваться с этими животными. Понравилось это и Леденеву. Я сделал несколько снимков. Потом все фотографировались на берегу реки так, чтобы видно было Корею, хотя это и не безопасно: фотографировать на любой границе запрещено, с той стороны могли полоснуть в нас из пулемета.

Едем дальше… Километрах в двадцати от города на вершине одной сопки видим большой православный крест. Леденев распорядился подъехать поближе. Оставляем машину у подножья, а сами поднимаемся на сопку по каменной заросшей травой лестнице.

Никто не ожидал увидеть здесь русское кладбище. Оно заключено в квадрат высокой стеной из каменных глыб. Входим через небольшие воротца. В центре ограды, охватившей около десяти соток земли, на каменном фундаменте горушкой уложены и сцеплены цементом большие дикие камни, позеленевшие от времени. Эту пирамиду-горушку венчает высокий, вытесанный из цельного камня крест. У основания креста плита с надписью на русском: «Братская могила русских воинов, положивших жизнь свою за Веру, Царя  и Отечество. 1905 год». На самом кресте выбиты слова «Вечная память!».

Молча стоим, обнажив головы… Да, мы не одни такие. Сколько их здесь — русских, украинцев, белорусов, казахов… Не считано. И сколько таких могил в Маньчжурии?

В памяти воскресли мелодия и слова знаменитого вальса, под звуки которого я учился танцевать в нашем маленьком деревенском клубе, «На сопках Маньчжурии»:

Тихо вокруг, сопки покрыты мглой.

Вот из-за туч выходит луна,

Могильный храня покой.

Белеют кресты — это герои спят…

Могло ли когда-нибудь прийти мне в голову, что своими глазами увижу эти белые кресты?

На каменном фундаменте букетик еще не увядших цветов. Рядом с ним засохшие стебли. Чья это добрая душа приносит цветы к безвестной могиле? А может, приходит сюда кто-то из русских эмигрантов? Их здесь много осело после Октябрьской революции и гражданской войны в России.

Вдоль стен ограды запыленные каменные плиты с высеченными на них именами царских офицеров. На одной такой плите тоже свежие цветы. Смотрю на букетик, а сам думаю о той далекой войне, о нынешней, о своем будущем.

Склоны сопки усеяны цветами. Нарвали большие букеты и положили к братской могиле. Спокойно спите, храбрые россы!

Поднялись и на соседнюю сопку, где было кладбище погибших японцев.

От пропагандиста политотдела подполковника Ларичева я узнал, что русские и японцы погибли в сражениях 1905 года и наспех были захоронены в разных местах. Только в 1912 году японцы собрали останки наших воинов и захоронили в общей братской могиле. А на соседней сопке похоронили своих.

— Японцы и наши, россияне, были врагами в той войне. Почему же они к нашим с таким почтением? — недоумевал я.

— Японцы — народ мудрый, — улыбнулся Ларичев. — Напрасно ничего не делают. Памятники русским воинам они поставили по всей Маньчжурии, по китайско-корейской границе и до самого Порт-Артура. Таким отношением к павшим они воспитывают своих самураев, убеждая их в том, что мужественного солдата почитают во всем мире, а погибнуть в бою — великая честь для сына страны Восходящего Солнца.

Я посетовал, что солдаты нашей батареи об этом ничего не слышали и не знают. А через несколько дней на КП пожаловал подполковник Ларичев. В этот раз он проводил не штатную беседу о советском патриотизме, а подробно и интересно рассказывал нам о русско-японской войне 1904—1905 годов, о братских могилах с «белеющими крестами».

Вечером того дня, собравшись после ужина на террасе, мы с каким-то особым настроением под аккомпанемент на гитаре Александра Шлыкова пели о маньчжурских сопках. А перед нами горела в закатных лучах солнца Корея. Кто там поставит памятники «суленам»?

 

НАШ БАТЯ

 

Во время ночного дежурства на командном пункте бывают минуты, а иногда и целые часы молчащего эфира. Знаешь, что сотни глаз с вышек и десятки радиолокационных станций прощупывают небо, а в наушниках нудная тишина. Поначалу она пугала: не случилось ли что со связью? Бывало же, что посты ВНОС зевали и цель первыми засекали дивизионные средства обнаружения на подлете к городу. Тогда поспешно объявлялась тревога. Но случалось, что ВНОС передает координаты цели в непосредственной близости: объявляется тревога, все на взводе, а тут следует спокойное сообщение, что цель передана ошибочно. На КП недовольны, ругаются, словно их обидели американцы — не прилетели бомбить.

Однако спокойное небо — это очень хорошо. Можно достать припрятанную в столике книгу с бумажной закладкой, проверить, не смотрит ли кто-нибудь на тебя, и немного почитать.

В тот раз дежуривший за командира подполковник Морозенко как бы подремывал, закрыв глаза. Не смотрели в мою сторону офицер связи, операторы. Я открыл взятую в библиотеке книгу А.Н.Степанова «Порт-Артур» и незаметно увлекся чтением.

Ангелов появился бесшумно. Он жил в квартире, примыкающей к КП, и частенько проведывал нас в ночные часы, всегда возникая неожиданно, как привидение.

Комдив подошел к моему столу. Я, испугавшись, вскочил, готовый заорать: «Товарищ полковник, в воздухе целей нет! Дежурный…». Но Ангелов положил мне руку на плечо и почти шепотом сказал: «Сидите». Этого оказалось достаточно, чтобы Морозенко мигом поднялся и скомандовал: «Встать! Смирно!» и стал докладывать комдиву, что все нормально: в воздухе цели нет, с полками поддерживается устойчивая связь… Ангелов выслушал доклад, спросил меня:

— Что за книга?

— «Порт-Артур», товарищ полковник! Автор Степанов.

— Давно собирался прочесть, да не выберу время. Потом дадите мне. Но впредь читать здесь не советую.

Ангелов пошел отдыхать, чтобы при первом сигнале о появлении самолетов противника занять свое командирское место на КП. Он всегда опережал других. Как это у полковника получалось — одному богу известно.

Никогда не слышал, чтобы Ангелов на высоких тонах разговаривал с солдатами, отчитывал офицеров. При каком-нибудь проступке или оплошности офицера, он спокойным голосом упрекал: «Ну, что же, батенька ты мой?». Это была его любимая присловица при обращении к солдатам и офицерам. Мне от таких слов всегда становилось теплее, хотелось чем-то проявить себя перед этим человеком, сделать для него что-то приятное. Никогда не возникало ничего подобного к старшине Уфимцеву, замполиту Болотному…

Для дежуривших на КП офицеров из тыловой столовой привозили обеды. Ангелову наливали суп из тех же кастрюль, что и младшим офицерам, чай и кофе — тоже из одного термоса. Я слышал (среди солдат слухи ходят, хотя и ног не имеют), что наш начальник штаба заказывал специальное меню и страшно сердился, когда оно его не устраивало. Обедал он всегда уединенно. Ангелов пользовался, что называется, общим котлом.

Как-то ночью после отражения очередного налета комдив засиделся на КП. Склонившись над столом, что-то увлеченно тушевал на листе бумаги. Я не удержался от любопытства и, приподнявшись на цыпочки, чтобы лучше видеть, посмотрел, что же он там малюет? К моему удивлению, полковник рисовал. На листочке была изображена такая славная детская мордашка, что никогда бы не поверил в такие способности комдива.

Однажды Ангелов подвез нас с Морозенко из одного полка на своей «Победе». Зная, что я увлекаюсь стихами, он порекомендовал мне сочинить стихотворение об офицерах дивизии.

— Вы читали стихи Симонова?

— Да, некоторые. «Самед Вургун», еще какие-то…

— А его «Жди меня»?

Я ответил утвердительно.

Больше за дорогу он к этой теме не возвращался, разговаривал с Морозенко, советовался с ним, куда бы лучше направить «кочующие батареи», какую для них придумать маскировку.

Вскоре Ангелов вызвал меня в свой кабинет, дал прочитать какое-то письмо. Это было послание офицерских жен, оставшихся в Иркутске, на имя комдива. Они поздравляли всех с приближающимся Новым годом, желали скорого и благополучного возвращения на родину к своим семьям.

— Теперь вам ясно, что на такое письмо лучше всего ответить стихами, — сказал Ангелов. — Мне этого не дано, а у вас получится. И хорошо бы в духе Симонова. Только помните, что это не ради баловства и забавы. Это очень важно. Женщины настрадались в разлуке. Они ничего конкретного не знают о своих мужьях. Надо их обнадежить, поддержать.

Я долго возился с «Ответом подругам» — так назвал свое сочинение. Много раз его переписывал. Наконец что-то получилось, понятно, не совсем по-симоновски. В стихах были слова благодарности за поздравление с новым годом, за верность, за то, что ждут своих мужей. Потом несколько куплетов о трудностях службы, о важности их работы в чужом краю. Но ни одного унылого, ни одного страшного слова о войне: пускай офицерские жены остаются в неведении, хотя я предполагал ,что им все известно. Это просто сквозило из текста письма женщин. Заканчивалось стихотворение куплетом:

А вы нам силы придаете.

Вы с нами тоже на посту.

Вы тоже счастья в мир несете,

Любовь тепло и красоту!

Морозенко первым передал мне, что Ангелов доволен сочинением. Вскоре после этого старшина Уфимцев приказал, чтобы я ровно в 20-00 был в кабинете командира дивизии.

— Да это, подшей новый подворотничок! Черный он у тебя будто в кочегарке работаешь, — не мог без замечания старшина, хотя подворотничок я подшил утром и он даже не успел запылиться.

Ангелов был один. Он предложил мне сесть рядом с собой на диван. Когда я устроился поближе к краешку, комдив спросил:

— Скучаете о доме?

— Так точно, товарищ полковник! Сильно скучаю.

— Да, батенька ты мой, «и дым отечества нам сладок и приятен». Мне иногда снится Иркутск. Хорошо там у нас: над Ангарой туман, сосны в куржаке. Холодно, но ядрено. Воздух чистый, от мороза звенит. Люблю зимнюю красоту.

Ангелов расспрашивал о деревне, где я вырос, об учебе в топографическом техникуме, о Новосибирске. Незаметно перешел, собственно, к тому, зачем и вызвал:

— Стихи ваши понравились. Мы их распечатали на машинке и послали всем офицерским женам и невестам. А вы о детях не писали?

— Не пробовал, — сказал я и признался, что стихами только здесь и увлекся, да ничего путевого пока не получилось.

— Скромность — черта блестящая. А вы попробуйте о детях, должно получиться.

За всю мою службу не просто какой-то старшина, а сам комдив впервые, как с человеком, равным себе, разговаривал со мной. Ну, Морозенко не в счет, у нас с ним одна работа, он всегда со мной как отец родной, конечно, без всяких там любезностей. А этот? Идет война. Что ни день — гибнут наши солдаты. Вчера бомбы упали на вторую батарею «Ключа», есть убитые, раненые, хотя об этом все молчат. Днем раньше один солдат утонул при переправе через Ялуцзян… Может, уже где-то летят самолеты врага, чтобы хорошенько пробомбить нас? Каждую минуту постоянно ждешь сирену тревоги… А он о стихах, о детях…

— Я вот, — Ангелов как-то застеснялся, протягивая мне небольшие листы ватмана с цветными рисунками, — детей рисую. Хорошо бы к ним небольшие стихотворные подписи: куплет не больше.

Я насилу сдержал свой «ах». Никогда бы не подумал, что военный человек, в руках которого судьба тысяч людей, рисует. Смотрю на личико изображенной девочки. Где-то я ее видел и совсем недавно. Нет, она не русская, таких смуглых и безбровых среди наших не встретишь. Но где я мог видеть это лицо? На другом рисунке мальчик и девочка строят из кубиков домик. Вот по лужайке несется ребенок, а над ним плывет раскрашенный змей с ленточным хвостом. Ребятишки несут раскрашенного дракона… Мать, прикрываясь лохмотьями, прижимает к груди голенького младенца…

— Подумайте, а вдруг у вас что-нибудь получится? Мои  рисунки, ваши — стихи. Еще книжечку сообразим, — улыбнулся Ангелов. — Только уговор: никому ни слова. Я не из пугливых, но некоторые товарищи могут неправильно это понять.

Обещаю, что постараюсь, а сам не могу оторваться от рисунков. Таких, откровенно правдивых, выхваченных из самой жизни сценок, мне видеть не доводилось. В новосибирском, иркутском краеведческих музеях, картинных галереях я видел много разных картин. Часами мог любоваться красочными полотнами художников дореволюционной России, картинами мастеров Италии, Франции, других стран. Я их помню, закрою глаза — и вижу. А вот из творений современных художников ни одной картины не припомню. Тусклые краски, невыразительные сюжеты. Дети — все на одну колодку: полненькие, румяные, смеются на руках счастливых матерей. У Ангелова таких красивостей не было. Навсегда запомнятся его китайчата в грязных лохмотьях с ссадинами на лицах и светящимися удивлением глазами. Таких и я видел. Дети, с малолетства познавшие все ужасы войны, каким-то чудом не утратили живость своих голодных глазенок.

Писал подписи, а когда что-то получалось, относил стишки Ангелову, и он пришпиливал их к своим рисункам, не забывая при этом поблагодарить меня.

Редкий день я не видел командира. Он всегда поражал своей невозмутимостью и спокойствием, своей здоровой улыбкой на открытом простоватом лице. Он изменил себе, когда нас обманул «крест», «загоревшийся» от своей дымовой шашки, а полковник отдал приказ о прекращении огня. Тогда, увидев обман, он был взбешен, кричал и даже ругался. Но подобных срывов больше не знаю.

Однажды, прямо на КП, не стесняясь солдат и офицеров, несших службу, он серьезно отчитывал своего заместителя по тылу — моложавого красивого полковника. Погорел он из-за своей бесконтрольности. Начальник продовольственного склада умудрился куда-то сбыть целый вагон риса, предназначенного для солдатского довольствия.

— Куда же вы смотрели, батенька ты мой? — вопрошал Ангелов, строго глядя на своего зама. — Чем, простите, вы там занимаетесь, если из-под носа воруют? Что, прикажете вас вместе с кладовщиком под трибунал? Не желаете? Чтобы рис был там, где ему и положено находиться! А сами передайте дела полковнику Кобцеву и собирайтесь на «Ключ» заместителем по тылу. Приказ мною будет отдан.

Рис, который начальник продовольственного склада не растолкал еще по китайским торгашам, был возвращен. Начальника склада судил трибунал. Но командир «Ключа» отказался от подарка Ангелова, его вполне устраивал и свой заместитель по тылу. Ангелов смилостивился и оставил красивого полковника на старой должности. Да напрасно. Месяца через два офицеры открыто говорили друг другу о пропаже полковника. Потом все узнали, что он завел любовницу среди кореянок и в одну из темных ночей был тепленьким взят прямо из ее постели лисынмановской разведслужбой…

Говорят, что каждый солдат носит в кармане генеральские погоны. Не знаю, носил ли их Ангелов. Однако наша дивизия свою роль выполняла достойно, на нашем счету были сбитые «сейбры», «летающие крепости», «кресты», но главное — стратегический мост через Ялуцзян был невредим. Как-то Морозенко по секрету сообщил, что получена шифровка о присвоении Ангелову звания генерал-майор. Но предупредил, чтобы об этом ни гугу.

Но шила в мешке не утаишь. Радисты первыми растрезвонили о шифровке. Но через несколько дней с секретной почтой пришел официальный приказ Генерального Штаба. Из Союза доставили и генеральскую форму.

По случаю повышения в звании из соседней дивизии, охранявшей гидроэлектростанцию на Ялуцзяне, приехал генерал Утюмов. Говорили, что от летчиков был сам Кожедуб, перекрещенный в Быкова. Собрались все командиры полков.

Ангелов появился на КП в генеральской форме. На плечах золотом горели уже забытые нами погоны. Все были шокированы, от души приветствовали генерала.

Ангелов вежливо попросил меня сделать снимок на память. Передав дежурство Василию Сыкчину, я достал из сейфа Морозенко «ФЭД» и пошел за комдивом.

К такому торжеству как нарочно подгадала жена Ангелова, только что прибывшая повидаться с мужем из Союза. Это была приятная, миловидная женщина. Своими пышными кудрями она едва касалась плеча своего рослого мужа.

Прошли в сад возле бомбоубежища. Жену усадили на услужливо предложенный кем-то из офицеров стул. Ангелов и генерал Утюмов в белом кителе стали позади. Так я их и запечатлел.

В тот же день Ангелов заступил на ночное дежурство уже в китайском кителе. Больше в форме советского генерала я его не видел.

 

ЗАРЫВАЕМСЯ В ЗЕМЛЮ

 

В нашем отделении разведки батареи управления дивизии всего несколько человек. Все данные о самолетах противника получаем через посты ВНОС. Для подстраховки и сами круглые сутки с наблюдательных вышек следим за небом. На вооружении многократные бинокли, оптические дальномеры. Можем определить тип самолета, вычислить скорость, дать точную высоту, координаты.

Кроме нашего отделения, полковых разведчиков, батарейных дальномерщиков и постов ВНОС пользуемся информацией совершенно неизвестных людей-невидимок.

Каждые сутки встречаем «гостей» с определенных направлений: больше всего из Японии и со стороны Желтого моря, пореже — с корейского материка.

В моем дневнике записано немало примеров непогрешимой работы как наших разведчиков, дивизионных, так и «невидимок».

Утром 16 апреля 1953 года подполковник Морозенко сообщил о шифровке. «Осведомленное лицо» передало, что завтра (17 апреля) в два часа ночи с японского аэродрома возьмут старт на город Тайсю (он в шестидесяти километрах от нас) двенадцать Б-29. Морозенко предположил, что часть этих бомбовозов, под шумок, может подвернуть к нашему мосту.

До Японии далеко, до двух часов ночи — тоже. Впереди почти сутки. Да и откуда там, в Японии, кто-то из наших может знать о предстоящем налете?

Сразу после разговора с Морозенко мы с его помощником лейтенантом Володиным, прихватив теодолит и все необходимое, поехали на «Диск» для топографической привязки переместившейся на новый рубеж батареи. Провозились там долго и возвращались в Аньдун в потемках. На корейской стороне ни одного огонька. Редко где светились окна в городе, хотя воздушной тревоги не объявлялось. В небе патрулировали наши истребители: то усиливался, то утихал вой реактивных двигателей.

Поужинали в час ночи, и я, было, направился в казарму, чтобы вздремнуть часок перед дежурством, но зазвучал сигнал боевой готовности, пришлось поспешить на командный пункт.

Едва надел наушники, как посты ВНОС стали передавать координаты: «45-11. 12 Б-29»… Докладываю командиру и на планшете стрелкой отмечаю цель. Полки приведены в боевую готовность, городу объявлена воздушная тревога. «45-12. 12 Б-29»…— передает ВНОС. Стрелка нацеливается на город Тайсю. Невольно вспоминаю о шифровке.

«Летающие крепости» зависли над Тайсю, сбросили там свой груз и, подгоняемые нашими «мигами», возвращаются в Японию.

Вот после этого и не верь разведчику-невидимке! Несомненно, что он хорошо прижился на одном из японских аэродромов, а то и в штабе военно-воздушных сил США. Иначе бы откуда такая осведомленность? Не сами же американцы поспешили заявить о своем визите?

После этого прошло несколько дней. Морозенко снова предупреждает о шифровке. Велит все подготовить, так как ночью с японских островов поднимутся 10 «Б-29» и столько же самолетов взлетит с южнокорейских аэродромов. Последние зайдут по хорошо «проторенной дорожке» со стороны Желтого моря. Будут бомбить мост, батареи и штабы наших частей, аэродромы.

И в этот раз я несколько сомневался, не мог поверить. Однако, не дожидаясь сигнала готовности, пришел на КП, заменил Василия Сыкчина у планшета, хотя тому еще надо было с час дежурить. В два часа ночи (это стандартное время для американских бомбардиров) со стороны Желтого моря появилось десять «летающих крепостей», нацеленных на устье реки Ялуцзян. И почти одновременно посты ВНОС передали координаты самолетов, заходивших на Северную Корею со стороны Тихого океана. Обе цели, сближаясь двумя стрелами, подходили к нашим позициям.

Навстречу «гостям» сразу двумя полками вылетели «миги». Летчики предупредили, чтобы мы вели себя осмотрительно, не пальнули по своим, чего, слава богу, еще не случалось.

Где-то далеко над морем, а затем и над Северной Кореей завязались воздушные бои, о жестокости которых можно было судить по обрывочным, но довольно резким, порой не совсем цензурным выражениям наших пилотов. Работы там у них хватало: бомбардировщики всегда сопровождались роем вражеских истребителей. Наши сбили несколько «сейбров», но и на свой аэродром не вернулось три «мига». Несмотря на сильный воздушный бой, Б-29, не меняя курса, внаглую приближались к нам. Они даже не отвернули перед сплошной полосой ураганного заградительного огня, упрямо лезли в самое пекло разрывов. Позже мы узнали, что базирующуюся в Японии группу самолетов вел сам командующий военно-воздушными силами США генерал Марк Уйэн Кларк. Вот почему американцы вели себя так храбро.

Но и Кларка к мосту не подпустили. «Летающие крепости» где и как попало сбросили напалмовые и фугасные бомбы. Над корейской землей разбушевалось пламя зловещего пожара, захватившего батареи нашего «Ключа». В Аньдуне пожары не утихали до утра.

В этот раз моему недоверию советской разведслужбе за границей пришел конец. Впоследствии .получив сообщение «осведомленного лица» из Японии или Южной Кореи, никто из наших не сомневался в правдивости информации. И ошибок не было. Видимо, из довольно надежных источников получал информацию наш незнакомый друг — советский разведчик.

От «осведомленного лица» пришло и угрожающее предупреждение. Ангелов вызвал к себе командиров полков, всех старших офицеров дивизии. О чем шел разговор — солдатам не докладывали. Но в тот же день китайские саперы привезли несколько сот штыковых лопат, кирок и на следующее утро все свободные от дежурства были посланы на рытье окопов.

— Товарищ подполковник, — обратился я к Морозенко, когда мы вдвоем остались у планшета, — что-то серьезное ожидаем?

— Похоже, что грозят нам атомным ударом, — совершенно спокойно ответил Морозенко и глянул на свои часы.

— Но ведь в последние дни на корейских переговорах о перемирии появились хорошие сдвиги, — возразил я. — Не могут же они в это время бросить атомную бомбу?

— Они все могут, — невозмутимо ответил подполковник. — Проанализируй сам обстановку, прикинь, что к чему. Да, не видел я тебя, когда делал доклад о положении на дальневосточном театре военных действий. Я тогда, хотя и намеками, но почти обо всем рассказывал.

К сожалению, я дежурил и слышать доклад начальника разведки дивизии не мог. Хотя старался всегда послушать его доклады без лишних слов, пустого фразерства и патриотизма, шапкозакидательства, а только цифры, факты, примеры и конкретные выводы.

Действительность же была довольно непонятной. Переговоры о перемирии продолжались с переменным успехом, как сообщали центральные газеты, которые хотя и с большой задержкой, но получали. Мы все ждали их удачного завершения, чтобы скорее вернуться в Союз. Но в то же время на корейском фронте появилось восемь свежих, до зубов оснащенных американским оружием, лисынмановских дивизий. Я вот уже несколько ночей подряд докладываю командиру о новой загадочной цели. Она появляется над Южной Кореей и на крейсерской скорости, на недоступной для наших зениток и даже «мигов» высоте несется над Северной Кореей, пересекает реку Ялуцзян, проходит над Мукденом, потом делает крутой поворот на восток, достигает морского побережья и там теряется.

По многочисленным засечкам и замерам я вычислил скорость неизвестного объекта — около двадцати километров в минуту. Ни Б-29, ни Б-36 Д и другие типы известных нам самолетов американских ВВС, даже при полном форсаже, не способны развить такую скорость. Надо сказать, что об авиации противника у нас полные сведения. Мы знаем, сколько и каких самолетов базируется на всех японских и южно-корейских аэродромах, прилегающих островах и авианосцах. Известны были номера не только дивизий, но и полков, отдельных эскадрилий противника. О поступлении новых скоростных самолетов данных пока не поступало.

— Полагаю, что это новый бомбардировщик США Б-47, — как обычно, глянув на часы, как бы сверяясь со своими мыслями, сказал Морозенко. — У англичан, французов и прочих ничего подобного нет. Эта же «сверхкрепость» может нести на борту двадцать тонн бомб и совсем легко доставит к нам атомную бомбу, любое термоядерное устройство. Из всего этого надо делать соответствующие выводы.

И выводы делались оперативно. Расчеты всех батарей, тыловые и другие службы переключились на земляные работы. Трудно было тем батареям, позиции которых находились среди сопок. Скальный грунт не поддавался ручным орудиям, его приходилось взрывать. Всех быстрее закопались батареи, расположенные среди рисовых полей и кукурузных плантаций. Все понимали, что при атомном ударе вряд ли какое укрытие поможет, но человек, окопавшийся в земле, все равно чувствует себя как-то уютнее.

Мы рыли окопы возле командного пункта, штаба дивизии, тыловых служб. Вели их не по прямой линии, а зигзагами: два метра на запад, два метра — на юг, затем снова на запад… Расчет строился на том, чтобы воздушная волна и световое излучение от эпицентра ядерного взрыва не поразили одновременно всех укрывающихся в окопах, а только процентов тридцать-сорок. Полнопрофильные окопы заглублялись на два метра, но и при этом, в случае ядерного нападения, солдаты должны ложиться плашмя на дно, зажмурить глаза и прикрыть голову руками.

Мы копали, но не надеялись, что окопы нас спасут. Александр Шлыков сказал:

— В одном кинофильме видел, как приговоренные к расстрелу казаки сами себе рыли могилу. Вот и мы… Ты, Сидоренко, получше дно зачищай, самому лежать придется, может статься, что вечно.

От такой шуточки мороз вспупырил кожу.

Но еще была какая-то надежда, что американцы не посмеют применить атомную бомбу, не совсем уж они озверели. Хотя кто им запретит? Кого они послушают? С кем советовались, готовясь тайно сбросить атомную бомбу на Хиросиму? Отсюда до этого города не так уж далеко… Я, хотя и был пацаном, во всех подробностях запомнил тот день — 6 августа 1945 года. Это был самый зловещий выпад американской военщины, сбросившей бомбу невиданной разрушительной силы на мирный незащищенный город. За какие-то секунды погибло 140 тысяч человек.

Помню, как мы, деревенские ребятишки, восторгались:

— Вот как саданули наши друзья-американцы!

— Япошки сразу лапки задрали, мира запросили!

— Больше на нас никто не нападет, американцев побоятся!

Мы тогда гордились своей дружбой с Америкой.

Не прошло и десяти лет, а бывшие друзья на одном из Японских островов в строжайшей секретности снаряжают бомбардировщик, который должен сбросить на нас атомную бомбу.

— Та, злякатися (струсят) вани! — настаивал на своем Григорий Сидоренко. — Оцей буде всесвитный скандал!

— Им на все начхать, — говорил Александр Шлыков. — Они живут по своим законам, им все дозволено.

— А як же Стокгольмское видзова?

— Это для простаков, чтобы на уши побольше лапши навешать, — не уступал Шлыков.

Я почти наизусть знаю воззвание людей доброй воли, принятое в марте 1950 года в Стокгольме третьей сессией Постоянного комитета Всемирного конгресса сторонников мира. «Мы требуем безусловного запрещения атомного оружия, как оружия устрашения и массового уничтожения людей. Мы требуем установления строго международного контроля за исполнением этого решения. Мы считаем, что правительство, которое первым применит против какой-либо страны атомное оружие, совершит преступление против человечества и должно рассматриваться как военный преступник. Мы призываем всех людей доброй воли всего мира подписать это воззвание».

Помню, как в новосибирских учреждениях, в кинотеатрах, прямо на улицах и площадях, возле магазинов, на вокзалах собирали подписи под этим обращением. Думаю, что вряд ли в СССР нашелся человек, отказавшийся подписать этот документ.

Проводимая атомная дипломатия американцев продолжала держать под страхом уничтожения все народы планеты. Так кого они побоятся применить атомную бомбу в Корее? Кто им запретит? Мы знаем, что и у нас, в Советском Союзе, появилась такая бомба. Может, посчитаются с этим?

А мы все зарываемся. Загадочный объект на большой скорости и недосягаемой высоте продолжал курсировать над нашими позициями по хорошо выверенному маршруту…

Вообще-то я люблю освежающие дожди. У нас, в Сибири, они почти всегда в радость. Прогромыхает туча, отмоются леса и травы от пыли, густой зеленью напитаются поля и сенокосы, все начинает быстро расти. Осенние затяжные дожди, правда, измучивают, но летние — только в радость.

Здесь же, кажется, дожди вообще не прекращаются. Мало того, что редкий день обходится без ливня, так еще зарядит моросящий на неделю-другую. Все вокруг пропитано сыростью, ложбинки превратились в ручьи, рисовые поля — в озера, реки вышли из берегов. И при всем этом еще душная теплынь. Даже в казарме одежда покрывается плесенью. Сигареты зеленеют в пачках. Поначалу мы их с досадой выбрасывали. Курево наше было из морских водорослей, пропитанных никотином. Дыма много, а крепости нет. Но курить все равно хочется. Дополнительных старшина не даст. Стали просушивать заплесневелые. К нашей радости, неизвестно откуда, сигареты напитывались крепостью. Так что и дожди нам в чем-то помогали. Но самое главное — в ненастную погоду американские летчики не любили летать, а значит, и готовностей, воздушных тревог было меньше.

Но в этот раз начавшийся сезон дождей доставил неожиданно много неприятностей. Только что вырытые противоатомные окопы до краев залило водой. Хуже того, батареи, окопавшиеся в низинных местах, оказались затопленными и орудия пришлось срочно перемещать на запасные позиции. Для Морозенко, Володина и меня наступили мучительные дни и ночи — надо было заново «привязать» огневые точки. Никто с меня не снимал обязанности и по несению дежурства у планшета.

Атомная угроза продолжала еще некоторое время висеть над нами.

 

КАПИТАН ЛИ ПЭН

 

За время, проведенное в Китае и Корее, встречался с десятками бойцов и офицеров этих стран: переводчиками, работниками посольств и консульств, связистами, саперами, охранниками наших объектов, не говоря уже о работниках столовой и самых различных бытовых служб.

Когда закапывались от предполагаемой атомной бомбардировки, нам помогали китайские добровольцы и корейские солдаты. Не зная китайского и корейского языков, мы как-то могли общаться, объясняться друг с другом.

Я долго затруднялся судить о возрасте китайцев и корейцев по их обличию: все казались одновозрастными, очень похожими друг на друга — как пшеничные колосья на одном поле. Вот и при знакомстве с пехотным капитаном Ли Пэном я не дал бы ему больше восемнадцати лет. Мальчишка, да и все тут. Ростом ниже меня, лицо гладкое, совсем детское и постоянно освещенное обворожительной улыбкой, обнажавшей белоснежные зубы. Одни глаза были взрослыми, задумчивыми.

Капитан Ли Пэн повесил свой офицерский китель на кленовый сучок, снял рубаху. Загорелый, жилистый. Лопата только мелькала в его руках. Подчиненные солдаты старались не отстать от своего начальника. Но без передышки глину долго не покидаешь: быстро уставали мы, китайцы и корейцы, обливались потом.

Во время очередного перерыва, когда мы тяжело отдыхивались, к нам подошел капитан Ли Пэн с раскрытой пачкой сигарет. Угощал всех по очереди, беспрерывно улыбаясь и кланяясь. По его обнаженной груди стекали капли желтого пота.

Сидим, курим молча, смотрим друг на друга, а что-то спросить, сказать не можем — нет в нашем запаснике и по десятку корейских слов.

Пехотный капитан достал из кармана висевшего на клене кителя краснокорочный блокнот с цветным изображением Ким Ир Сена, раскрыл его и шариковой ручкой стал что-то писать. Улыбаясь во весь рот, поднес написанное к моим глазам. В одну строку сплошняком русские буквы, из которых сложились слова: «Я Ли Пэн. Как вас звать?». Я написал в блокноте свое имя. Он прочитал, обрадовался, что я разобрался в его каракулях, одобрительно покачал головой, несколько раз произнес мое имя и снова написал: «Сколько вам лет?». Я поставил цифру 20. Он написал: «Мне 32. Я из Пхеньяна. Откуда вы?».

То, что он из Пхеньяна — это хорошо, но «откуда я?» сразу насторожило, потому что уже привык считать себя без роду и племени — гражданином ничейного государства. Едва мы ступили на китайскую и корейскую землю, как получили строжайший приказ забыть, кто мы и откуда, никаких контактов с местным населением не заводить. Это ежедневно повторялось командирами всех уровней, хотя сами они не стеснялись знакомств, особенно с лицами женского пола. Нас уже совсем запугали шпионами, которые «здесь в каждой фанзе и под каждым рисовым суслоном». А кто он на самом деле, этот Ли Пэн? Капитанские погоны может нацепить каждый. Но, несмотря на свои подозрения, я написал: «Советский Союз», хотя знал, что признаваться в этом, да еще в письменной форме, не следовало. Меня могли обвинить в утере бдительности. Хотя кто здесь не знал откуда мы заявились?

Знал это и Ли Пэн, но моему ответу не обиделся. Постучал себя в грудь кулаком, прикоснулся ко мне, к Сидоренко, сказал по-русски: «Мы — есть братья! Американцы — есть наши общие враги!».

В это время о чем-то заспорили корейские солдаты, и Ли Пэн поспешил улаживать возникший конфликт.

Недели две спустя, совершенно неожиданно, я встретился с пехотным капитаном далеко от Аньдуна. Мы с подполковником Морозенко поехали к летчикам. Ранним утром наш «газик» катился по асфальтированной трассе в сторону Порт-Артура. Что хорошего оставили после себя господствовавшие здесь много лет японцы, так это дороги. Широкие асфальтированные трассы. Ничего подобного в нашей Новосибирской области не было и в помине.

Здесь же какое удовольствие: не качнет, не тряхнет. Мчимся на приличной скорости. Слева устье реки Ялуцзян, постепенно переходящее в море. Справа — гряда сопок. Одна из них как бы отбежала от других и застыла возле самой дороги. В основании сопки пробит широкий вход в бывший командный пункт японцев. Да, в таком укрытии, когда над головой толща гранита не в один десяток метров, можно уберечься и от атомной бомбы. За сопкой — Труба мира. Еще немного — и мы в расположении летчиков.

Несколько часов ушло у нас на обновление карт в штабе. Заново помечали батареи, которые пришлось переместить после дождей на новые позиции. Летчики должны были об этом знать, чтобы не произошло какого-нибудь недоразумения.

Когда дело сделали, Морозенко спросил:

— Не желаешь взглянуть на американские самолеты?

— Мало я их видел? Они мне и ночью снятся.

— Так это в небесах, а тут — на земле. Давай посмотрим, не пожалеешь.

Перед воротами огромной, зарешеченной со всех сторон площадки предъявляем пропуск охранникам — китайским добровольцам — и проходим на свалку, прозванную у нас кладбищем самолетов. Сразу возле ворот целые горы продолговатых алюминиевых бачков. Наполненные топливом, они подвешиваются к крыльям «мигов», а спалив горючее, летчики их сбрасывают, чтобы повысить скорость и маневренность истребителей. Какие-то подбирают крестьяне и быстренько приспосабливают для своих нужд, но большинство бачков свозят сюда. Так постепенно из них образовались целые горы. Чтобы не привлекать внимания воздушных пиратов, бачки прикрыли маскировочной сеткой.

На бетонной площадке валяются останки, пожалуй, всех типов самолетов США и некоторых других капиталистических стран — «сейбров», «крестов», «сундуков — Б-26, «летающих крепостей» — Б-29 и каких-то совсем не знакомых самолетов.

Кто испытывал наслаждение от лицезрения пораженного противника, тот поймет, какое высокое чувство гордости за наших летчиков и зенитчиков, за свою великую родину СССР пришлось пережить мне. Вот они, передо мной, жалкие клочья летающих чудовищ американских империалистов. Так вам и надо, кровавые сеятели смерти на земле.

На площадке скопилось многое из того, что удалось собрать поблизости после воздушных боев и зенитных канонад.

Морозенко наступил на изогнутую лопасть винта Б-29 и по привычке достал из кармана рулетку. Длина лопасти без малого три метра, ширина — тридцать сантиметров. Попробовали поднять эту железяку, но только чуть-чуть оторвали от земли.

— Около центнера, — прикинул Морозенко. — И таких у самолета целая дюжина.

На какой-то детали я увидел красивую табличку фирмы-изготовителя, но, сколько не бился, разобрал только одно не стершееся слово: «Стандарт».

Целые завалы ржавых кабин, обломков крыльев, сплющенных турбин двигателей и множество других обломков разбойной воздушной техники. Так что пропаганда о неуязвимости «летающих крепостей» — сказка для детей младшего возраста, а не для военных людей.

Когда мы перенасытились увиденным и намеревались пойти к выходу, столкнулись с группой корейских военных. Среди них был пехотный капитан Ли Пэн. Он тоже увидел меня и поспешил навстречу. Поздоровались как давнишние знакомые. Но в мою душу снова закралось нехорошее: «Что ему здесь надо?».

Вместе с корейцами вышли из ворот кладбища самолетов. Нашего «газика» на месте не оказалось, хотя Морозенко и предупредил водителя, пожелавшего заправиться у летчиков, чтобы через час ждал. Но, видимо, часа еще не прошло. Корейцы тоже ожидали транспорт. Воспользовавшись таким случаем, мы с Ли Пэном присели прямо на траву недалеко от проходной. Как и при первом знакомстве, он предложил сигареты, затем достал блокнот с Ким Ир Сеном на обложке и стал писать мне. Я отвечал. «Я много-много могу писать, — нацарапал Ли Пэн, — а говорить мало-мало».

Из отдельных слов и коротких предложений я помаленьку узнавал о жизни этого человека. В Пхеньяне он учил ребятишек в школе, занимался русским языком, потому что «я люблю вашу страну, ваш народ, который много пережил за свою историю и всегда был нашим добрым соседом». Он читал о гибели русской эскадры возле корейских берегов, слышал о героических кораблях «Варяге» и «Корейце». Когда в итоге второй мировой войны Корея распалась на два государства, Ли Пэн принял социалистический путь развития, стал военным, активным сторонником идей Ким Ир Сена. Одно время он был в группе охраны Ким Ир Сена. На многолюдном митинге он стоял вместе с советскими бойцами и офицерами в охранении, в непосредственной близости от своего вождя. Вражеская рука бросила в Ким Ир Сена гранату. «Но русский офицер, стоявший близко к Ким Ир Сену, схватил ее на лету и прикрыл своим телом, — писал Ли Пэн. — Раздался взрыв. Русского офицера, всего в крови и изуродованного, унесли. Он погиб, но спас Ким Ир Сена. После этого я еще больше стал любить ваш народ».

Когда началась американская агрессия, Ли Пэн не покидал передовой линии. Северокорейцы гнали лисынмановцев до самого юга и уже готовы были сбросить их в море, но тут вмешались американцы. Отступали вплоть до 38 параллели. Ли Пэн был награжден орденом и двумя медалями.

В одном из боев его контузило. Подлечили в госпитале и направили в часть по охране моста через реку Ялуцзян. Так он оказался в Аньдуне.

Чем больше я узнавал об этом славном корейце, тем мне было стыднее за то, что причислил его к шпионам. Так я тогда был воспитан: всех и во всем подозревать. Даже на спичечных коробках были лозунги: «Разоблачай шептунов и болтунов», «Помни — шпионы вокруг тебя», «Твой долг — разоблачить шпиона и диверсанта», «Держи язык за зубами, чтобы враг не услышал», «У шпиона длинные уши»... Это помню с детства.

А Ли Пэн все писал и давал мне прочесть. Оказывается, у него есть жена и мальчик пяти лет. Ждали девочку, но в бомбежку жену засыпало, ей сделали операцию и больше детей у них не будет. Сейчас жена с сыном где-то в сопках возле Пхеньяна. Там военный госпиталь, а она санитарка. Ли Пэн мечтает в ближайшие дни встретиться с женой и сыном.

Тут подкатил наш «газик», и я стал прощаться с пехотным капитаном. Уже было направился к машине, откуда, нетерпеливо шмыгая носом, на меня смотрел Морозенко, но Ли Пэн задержал, взяв за руку. Протянул написанное на листочке. Я прочитал: «Завтра война. Турман будет разбит! Спасибо!».

Он торопливо достал из нагрудного кармана кителя небольшую групповую фотографию корейцев, среди которых по одной улыбке я узнал Ли Пэна. «На память об Аньдуне», — сказал Ли Пэн.

Он ушел на передовую, смешавшись с десятками, сотнями тысяч сынов Страны утренней свежести, верных Ким Ир Сену.

Жизнь крутилась колесом в делах и разных солдатских заботах, так что я и не вспоминал о пехотном капитане.

Месяца через два, возвращаясь из Кореи, возле моста я обратил внимание на корейского офицера, потому что он показался мне знакомым. Да, я его видел вместе с Ли Пэном на кладбище американских самолетов. Офицер долго не признавал меня, пока я не показал ему подаренную Ли Пэном фотографию. Однако сколько я не пытался выяснить, где сейчас Ли Пэн, ничего не получалось. Не понимая друг друга, мы только размахивали руками. Возможно, это размахивание находящийся здесь старший офицер принял за ссору и подошел к нам выяснить в чем дело. На хорошем русском он спросил:

— В чем дело, товарищ?

Я объяснил, что хотел бы узнать о пехотном капитане Ли Пэне, который был в охране моста и которого я знал. Недавно он ушел на фронт. Что с ним? И еще раз показал фотографию. Офицеры о чем-то посовещались. Потом владеющий русским сказал:

— Капитан хорошо воюет. Я недавно через бойцов получил от него привет. Я тоже скоро воевать. — Он погрозил кулаком в небо. — Корея победит!

 

ПИСЬМО В БОЯРКУ

 

Чаще всего здесь я думаю о Родине. Нет, не о той великой стране, раскинувшейся на шестой части земной суши, а о своей скромной деревеньке Боярке, что в ста километрах от областного центра — Новосибирска. Не зажмуриваясь, могу представить себе пруд, посеребренный легкими волнами, окруженный со всех сторон деревянными домами с потемневшими стенами. Домики смотрят своими изумленными глазами-окнами поверх зеркальной воды друг на друга. Тепло так смотрят, доверчиво, и сами отражаются в воде. Вот и наш небольшой домик на заросшем мелким камышом берегу. Во дворе отец, приехав с поля, распрягает лошадь. Мать с длинным ухватом раскраснелась перед пышущей жаром русской печью, которую мы сами сбили из глины. Вокруг матери, хватаясь за подол, вьются мои младшие сестренки и братишки, торопят, чтобы подавала на стол.

И только после родной деревни к понятию Родина слегка примыкает Новосибирск с шумными, звенящими трамваями улицами.

Представить своей Родиной сразу всю страну я просто не способен, не укладывается она, страна эта, в моем сознании, я ее просто не знаю, не могу прочувствовать. Я слышал о Москве, Ленинграде, Минске… Но это все для меня незнакомое. А вот городок Копейск, что рядом с Челябинском, к душе ближе, я даже помню тамошние дымящиеся терриконы шахт. Однажды летом я ездил погостить к дяде. Он работал на шахте «Красная горнячка».

Все, что мне знакомо — Родина. А что Родина — СССР — это долго не понималось. Ощущение родства со всей страной стало приходить, когда нас оторвали от этой страны и заслали совсем в чужое государство, где чужие люди.

Вот тогда стало дорогим каждое русское слово. Близкий, просто своим мыслился незнакомый город Курган, только потому, что носит русское имя.

Неужели для того, чтобы понять, что такое Родина, чтобы прочувствовать это сердцем и разумом, надо надолго с ней разлучиться?

Не совсем надежными, но единственными ниточками-паутинками, связывающими нас с Родиной, были письма. Правда ,с большой задержкой, но письма в адрес «Полевая почта 7796» приходили. Иногда их не было неделю, а потом вдруг в адрес частей дивизии получали сразу пять-шесть пузатых брезентовых мешков корреспонденции — буквально со всех уголков Советского Союза, где у рядовых, сержантов и офицеров теплилось по своей маленькой Родине, а вместе эти крохотульки сливались в единую и могучую державу — СССР.

Помню, как мучительно долго сочинял одно из писем родителям. Только вывел «Здравствуйте…», как объявили воздушную тревогу. Из Японии шли к нам два десятка «летающих крепостей» в сопровождении многочисленных истребителей. Часть самолетов сумела увернуться от наших «мигов», миновать рубежи заградительного огня и сбросить бомбы на аэродромы, наши батареи. По докладу с КП одного полка, у них бомба взорвалась прямо среди орудий. Но, как обычно, «жертв нет», хотя я могу предположить, насколько уменьшится запас цинковых гробов, находящихся «про запас» в каждом подразделении. В них запаяют тела убитых и тайно отвезут в Уссурийск или Порт-Артур. А может, по двум адресам сразу, так как при бомбежках гибнут не только рядовые артиллеристы, но и офицеры.

Отбой тревоги и снова берусь за ручку: «У меня все хорошо, — хотя палец подрагивает от только что пережитого. — Погода у меня здесь стоит теплая. Вчера играли в волейбол. Да и каждый день у меня много свободного времени. У вас поди самое жаркое сенокосное время? Много ли сметали сена? Хотелось бы мне помахать литовкой до седьмого пота, а потом отдохнуть в тени нашей кудрявой березы, я ее часто вижу во сне, испить бы холодного кваса. Его таким вкусным заводит мама…».

Снова налет. Все полки приведены в боевую готовность, но зенитки молчат: в воздухе наш истребительный полк. Можно оставить у планшета одного Сыкчина, выскочить на улицу, глянуть, что в небе синем? А там в смертельной схватке носятся «миги» и «сейбры», решетят друг друга скорострельными пушками и крупнокалиберными пулеметами. Вот досада — не повезло нашему. Вынырнувший из-за облаков «сейбр» полосанул сразу шестью пулеметами, установленными в передней плоскости. «Миг», разрезанный надвое, кусками падает в Желтое море. Но и «сейбру» пришлось заплатить. Его тут же завалили два наших «ястребка». Он как бы споткнулся в воздухе, окутался дымом и чадящей головешкой рухнул где-то в сопках.

«…Служба моя идет нормально. На здоровье тоже не жалуюсь, хотя здесь всегда сыро…».

Опять пожаловали. Это уже бомбардировщики, так как давно стемнело, а они темноту любят. Вспомнил слышанное от деревенских стариков .что чем ночь темней, тем роднее она для жуликов и бандитов. Да, храброго Ермака не могли одолеть в открытом бою, так воспользовались предательской ночью. Вот и нас каждую ночку темную проведают бомбардировщики.

Когда самолеты подошли на выстрел и зенитки открыли бешеный огонь, стали рваться бомбы, сотрясая землю, подумал, что не дописать мне письмо. Только пронесло и на этот раз — бомбы сыпались в основном в Ялуцзян. Несколько «случайных» (так их называют в своих оправданиях американцы) упало в город, причинив серьезные разрушения и многочисленные жертвы мирного населения. На этот раз напалмовых бомб не бросали. Да и так в Корее все сожгли. Жечь китайскую землю «стесняются», так как подобной «случайностью» оправдаться будет трудно. Однако верить американцам нельзя, они на все могут пойти. Мы все еще боимся, что сбросят атомную бомбу. Может, сегодня? А то — завтра?

«…Кормят здесь хорошо, — продолжал уже на вторые сутки. — Вчера давали рисовый плов, лепешки из кукурузы и чумизы, какие-то ненашенские овощи, — писал я, надеясь, что военная цензура на это не обратит внимания, а родные по названным блюдам, может, догадаются, где я нахожусь. Бывает, что дают нашу русскую сырокопченую колбасу, твердую, хоть гвозди забивай, но вкусную. Чай всегда с сахаром, только почему-то он не такой сладкий как дома…».

Тревога. Так и в этот день не дописал. Да и не помню, чтобы удавалось написать письмо за один присест.

 

ДОЧЬ БАТАРЕИ

 

Не раз убеждался: китайцы были весьма доброжелательны к нам. По правде говоря, о таком внимании со стороны работников советских магазинов, ателье, парикмахерских, столовых и так далее, где мне приходилось бывать, я не помышлял и мечтать. Всегда жди, что тебе нахамят, могут ни за что оскорбить, унизить… Здесь все строится на уважении к человеку, независимо от его чина. И это, как считалось чуть не во всем мире, у непросвещенных, полудиких и безграмотных китайцев? Как нам далеко до них со своей образованностью!

Однажды мы со Шлыковым задержались в городе и, поняв, что в солдатской столовой с обедом нас ждать не станут, зашли в небольшую, как бы у нас назвали ,забегаловку недалеко от вокзала. Это была крохотная закусочная — всего на два столика. Попросили пельмени.

Хозяин, худенький китаец неопределенного возраста, в белом с засученными рукавами халате, засуетился. На разделочной доске рядом с электроплиткой появились мясо, лук, разная зелень. Все это китаец рубил небольшой сечкой. Другой, видимо помощник, поставил перед нами две фарфоровые чашки дымящегося кофе, сам стал заводить и наминать тесто. Пока он его готовил, хозяин нарубил фарш. Вдвоем они быстро лепили пельмени, а в кастрюльке на электроплитке уже булькала вода. Через считанные минуты в ней кувыркались пельмени. И вот уже пельмени в глиняных мисках. Нам подали по две палочки  и по одной железке, смахивающей на ложки. Это на тот случай, если мы не справимся с палочками.

Но мы давно поднаторели, и палочки только мелькали в наших руках. Китайцам это нравилось. Нам же пришлись по вкусу пельмени. Правда, мяса в них было маловато, но таких вкусных сочных и запашистых до этого не едал, хотя моя мама насчет пельменей большая мастерица.

И с корейцами, а это офицеры из Аньдунского консульства, переводчики, посредники, связисты, отношения тоже были прекрасными. Многие корейцы понимали по-русски, а некоторые удовлетворительно говорили на моем родном языке. Мне запомнилось немало солдат и офицеров, но особенно ярко одна девочка лет семи-восьми.

Корейских ребятишек на русской зенитной батарее первый раз увидел в городе Сингисю. Там к нашим зенитчикам прибились два мальчишки лет по девять-десять. Солдаты уговорили комбата, и он разрешил им оставить детей у себя на определенное время. Нашлись мастера, сшили для ребятишек китайскую военную форму, подобрали подходящую обувь. На другой батарее прижились две девочки. С ними было хлопот побольше, они пугались каждого выстрела зениток. Солдаты вырыли глубокую щель, надежно закрыв ее  бревнами, разным металлическим ломом. Девчушки быстро привыкли к своему убежищу и, как только раздавался сигнал тревоги, укрывались там вместе с игрушками и куклами, надаренными зенитчиками.

В тот день планировалось соревнование по волейболу между командами КП и тыла. Но когда мы пришли в тыл, узнали, что неожиданно поступили продукты из Союза и половина спортсменов уехала на разгрузку вагонов.

Игра задерживалась. Сожалея об этом, мы сидели в тени деревьев возле госпиталя и курили. К нам подошел солдат с маленькой девочкой на руках. Девочка была корейской: круглолицая с безресничными зауженными черными глазенками. На ней цветастое платье. Красные штанишки, хромовые ботиночки. На голове бумажный чепчик. В темных, постриженных под кружок волосах, голубела лента.

Солдат спросил как попасть в госпиталь. Прежде чем ответить на его вопрос, мы выведали, что он наводчик орудия батареи, занимающей позицию на корейской стороне возле самого моста. С попутной машиной приехал сюда.

— Ты, браток, никак успел семьей обзавестись? — пошутил Александр Шлыков. — И, гляди-ка, детишки уже пошли. Только эта на тебя даже не смахивает.

— Скажите, как пройти в госпиталь, — нетерпеливо сказал солдат.

Показали ему замаскированную кустарниками дверь, за которой он и скрылся. Минут через пять вышел один. Присел рядом с нами, попросил у Шлыкова закурить.

— Выгнали меня, — смущенно сказал он — Здесь ждать велели… А она без меня плачет.

Потихоньку разговорились. Иван Парфенов, так звали солдата, из четвертой батареи «Ключа». Парнем он оказался словоохотливым, и мы воспользовались возможностью побольше разузнать об этой девочке, откуда она взялась такая?

— Это наша батарейная Галя — так ее все окрестили, — улыбнулся Парфенов. — Ласковая девочка, добрая.

— Кто же вам преподнес такой подарок? — встрял Шлыков.

— Там эти «подарки» после каждой бомбежки, — сразу как-то помрачнел Иван Парфенов, пригнул голову к самым коленям, о чем-то задумался.

Шлыков, оценив свою нетактичность, положил ладонь на плечо солдата, извинительно сказал:

— Прости, друг, не обижайся. Забудем это.

— Да что там, — промолвил как бы опомнившийся Парфенов. — Где только нас не обижали? Если хочешь знать ,даже с комбатом и замполитом из-за этой девчурки воевали. Сейчас забылось все, считай, полгода прошло. Тогда на моих глазах воздушной волной в щепки разнесло старенькую корейскую хижину недалеко от нашей батареи. Считали, что все там погибли. На ночь меня определили в караул. Стою это, озираюсь по всем сторонам, к каждой тени приглядываюсь, к каждому шороху прислушиваюсь. А ночь была тихая. Самолеты не летали.

— Ну, ты короче! Ты к делу ближе! — поторопил его наш нетерпеливый Буда.

— Стою я этак на посту, прислушиваюсь. И показалось, что от разрушенной хижины какой-то писк доносится. То он есть, то его нет. Я еще днем, ну, сразу после бомбежки, хотел сбегать туда, узнать — остался ли кто из жильцов? Да налет за налетом, все так и торчал возле орудия. Одним словом, не выкроил время. А писк, так это с перерывами, не прекращается. Пошел бы глянуть, да пост не бросишь.

Солдат замолчал, глубоко затянулся сигаретным дымом. В это время из дверей госпиталя выглянула сестрица в белоснежном халате и командирским голосом позвала:

— Рядовой Парфенов! Получите девочку.

— Ну, что с ней? — привстал и направился к сестрице Иван. — Как там она? Наш санинструктор подозревал, что у нее опасная болезнь.

— Об этом военврач скажет, — отрезала сестрица и, ехидно посмотрев на нас, захлопнула дверь.

Ох, и гордячки они, попавшие за границу наши русские девчонки! Откуда только в них столько куража? На солдата, хоть он того краше — ноль внимания. На сержанта и старшину — не взглянут. Подавай им не ниже лейтенанта. Вот перед теми елозят. А офицеры у нас почти все семейные.

Ждать, когда выйдет Иван Парфенов, долго не пришлось. Он появился с сияющим лицом, неся на руках девочку, головка которой покоилась на солдатском плече.

Шлыков подвинулся на скамейке. Парфенов осторожно сел, стал из одного кармана в другой перекладывать какие-то флакончики, пакетики с таблетками и пилюлями.

— Вот сколько надавали, — то ли одобрял, то ли порицал он.

— Ну, досказывай, что там дальше было, — попросил шофер Буда и погладил Галю по головке.

— Нечего много сказывать, — отозвался Парфенов. — На рассвете сменился с поста и сразу к той хижине. Никакого писка уже не было слышно. Разгреб рваные циновки, битый шифер и провалился в какую-то конуру. Светло там было. Смертей я много видел, но то все наши солдаты — люди военные, им положено умирать за отечество. А тут просто остолбенел: на земле распласталась окровавленная женщина без головы. Возле матери приткнулась эта крохотуля.

— Ну, и что дальше? — торопил Буда.

— Вынес я ее на воздух. Кореянки сбежались. За каждый подол цепляются по две-три пары тощих ручонок. А моя девочка едва дышит. Куда они с ней? Принес на батарею. Помыли ее, санинструктор перевязал, дал какие-то таблетки. Боялись, что не отойдет она, не поправится. Но живучая оказалась. Пока болела, солдаты возле нее так и вились: кто конфетку принесет, кто яблоко, кто игрушку какую. Когда выздоровела, окрестили ее Галей и порешили, что до конца войны будет жить с нами. Мы же читали в книгах, да и через кино тоже, что в прошедшую войну с фашистами в русских полках были свои сыновья. А чем мы хуже — будет Галя дочерью батареи.

— А что начальство? — спросил Шлыков.

— Пока болела, комбат и комиссар помалкивали, а потом заговорили. Комбат сказал: «Что это за выдумки? Мы — боевая батарея, а не детский сад». А замполит с издевкой: «У самих молоко на губах не обсохло, а туда же — воспитатели». Видишь ли, для войны мы возрастом вышли, а присмотреть за девочкой — не созрели. Да в моей родной семье их, меньше меня, пятеро. Я каждого на горшок таскал. Зло меня разобрало. И тут, как бог ему подсказал, к нам на батарею приехал командир дивизии Ангелов. Он всегда, сказывали, шел вначале к солдатам. К нашему орудийному расчету пожаловал. Осмотрел зенитки, укрытия — все в порядке. Похвалил даже за службу.

Я подумал: да будь, что будет и выпалил ему про нашу Галю. Он еще порасспросил меня, велел показать кореяночку. Долго держал ее на руках, поглаживал по головке, чему-то улыбался. Комбату и замполиту наказал, чтобы нас не донимали, а для девочки создали все условия. Вот так она и осталась. Уже русские слова понимает, цифры пишет, хотя ей на вид, метрик-то при себе не носила, не больше шести лет… Скажи, — Парфенов погладил девочку по головке, — как тебя звать?

— Галя, — очень даже чисто ответила малютка.

И тут меня словно осенило: вспомнились рисунки полковника Ангелова, который видел девочку значительно раньше нас и запечатлел ее на одном рисунке.

От ворот трижды просигналила автомашина. Из кабины водитель махал рукой.

— Это нас зовут, — сказал, вставая, Парфенов и поспешил к грузовику, бережно прижимая к груди Галю.

Мы несколько минут молчали, смотрели им вслед. Странная душа у русского человека! Неразгаданная загадка.

 

В ОБНИМКУ СО СМЕРТЬЮ

 

Меня постоянно куда-то заносит. Нет, чтобы идти прямой дорогой, определенной Уставом, так шарахаюсь из стороны в сторону. Поначалу активно взялся осваивать китайский язык, думая, что это просто: расшифровывал иероглифы, мучил переводчиков, перечитал все имеющиеся в дивизионной библиотеке переведенные на русский произведения китайских писателей. Наконец бросил это безнадежное дело и стал учиться играть на баяне, потом тренькал на гитаре, затем увлекся волейболом. А тут загорелось освоить фотографию, с азами которой познакомился еще в топографическом техникуме. Подталкивал на это и подполковник Морозенко, которому почему-то очень хотелось чтобы я освоил это дело. Он достал все оборудование, помог закупить необходимые препараты для фотолаборатории, которую устроили в закутке дивизионного клуба. И скоро я стал делать вполне приличные снимки. Хотя потом много раз ненавидел себя за это, но иногда был доволен таким умением.

Самое страшное бывает только в первый раз. И этот «первый раз» нагрянул совершенно неожиданно.

Моим основным постом по время воздушных налетов был главный планшет дивизионного командного пункта, возле него я был, как конь на узде, порой по целым суткам, принимая и нанося на планшет-карту координаты, полученные от постов ВНОС. Было много и других обязанностей. По привязке батарей, радиолокационных станций, других дел, связанных с топографией, так как я официально занимал должность младшего топографа отделения разведки батареи управления дивизии. Меня могли «бросить» на любое дело, вообще не имеющее никакого отношения к разведке и топографии, хотя бы на восстановление линии связи.

Одиннадцатого апреля 1953 года самолеты противника не покидали небо. За сутки Северную Корею 127 раз бомбили в общей сложности 566 «летающих крепостей», «сундуков» и других тяжелых самолетов. В воздухе было 47 групп «сейбров», «крестов» — всего более двухсот боевых единиц. Ими обработаны, как мы называли, «квадратно-гнездовым методом» громадные площади. В последнее время американцы стали бомбить не только города и поселки, а все подряд — по квадратам. Под прицел попали не только наши «кочующие батареи», досталось и тем, что охраняют мост и аэродромы.

Двенадцатое апреля с первой минуты началось непрекращающимися налетами, интенсивность которых снизилась только во второй половине дня. Бомбардировщики несколько раз подходили к нашим объектам, сбрасывали бомбы. Еще день не закончился, а уже отбомбилось 144 группы из 852 бомбардировщиков. Крушить и рушить им помогали 382 истребителя и штурмовика, прилетавшие группами и по одиночке 65 раз.

Вскоре после обеда я сдал дежурство Василию Сыкчину. В глазах все еще плясали нескончаемые цифры координат, в ушах звенело и гудело. И тут меня вызвал Морозенко.

— Прихвати фотоаппарат, надо посмотреть, что они там натворили.

«Газик», на котором обычно ездил подполковник, был похож на движущийся зеленый куст, так его размалевал шофер Буда. Даже на капоте зеленый букет. Клумба, а не машина. Но все это художество не ради хохмы, а для маскировки: стоило машине немного сунуться в кустарник, в заросли гаоляна или кукурузы — и как провалилась.

Пока проезжали город, мост, Морозенко расспрашивал меня, что пишут из дома, как там живут? Я отвечал, что все хорошо, вот только родные постоянно обижаются, что в письмах много слов вычеркнуто, что не сообщаю, где нахожусь. Подполковник, в свою очередь, что очень плохо, что его жена и дети, оставшиеся в Иркутске, знают, где он служит и чем занимается.

— Переживают все время, тревожатся, — говорит подполковник. — Лучше, если бы не знали, как твои родные.

Незаметно разговор перевели на сегодняшние наши дела. Я высказал, что давно просилось с языка: «Досадно плохо стреляем. Сегодня было больше тысячи самолетов, они носились над самыми объектами, а сбили только одного «сейбра».

— Давно их как следует не колотили, — почесал нос Морозенко. — До прихода наших частей они вообще здесь над самой землей летали, за каждым ишаком гонялись.

Несколько раз хорошо их поколотили — поумнели. Сейчас выше облаков летают.

— А наши снаряды туда не достают, — вставил я.

— Обещали перевооружить дивизию стомиллиметровыми орудиями, у них потолок выше, — сказал Морозенко. — Без дела ржавеют такие зенитки в Союзе. Нам бы пригодились… Есть в ПВО страны, скажу тебе по секрету, невиданные пока в мире зенитно-ракетные комплексы САМ-2. Для них нет предела, они поражают цель на любой высоте. Но нам их не дают.

— Почему?

— Нельзя, — ответил Морозенко. — Пока это секретное оружие. Верхи считают, что мы и со старьем должны выполнить поставленную задачу.

— Американцы не стесняются, всю свою новую технику здесь испытывают, как на полигоне, — не соглашался я. — Мы же скромничаем, кого-то боимся.

— Да здесь, как я полагаю, — Морозенко шмыгнул носом, — Нам эти комплексы уже и не понадобятся.

Я не понял, что имел в виду Морозенко. Ему, как начальнику разведки дивизии, многое известно. Чуть не ежедневно встречается с высшими корейскими и китайскими военными начальниками. Поддерживает связь с управлением ПВО страны, даже с Генеральным штабом Вооруженных Сил СССР. У него надежные контакты с разведчиками и контрразведчиками наших летных полков и соединений. Однажды я слышал, как он докладывал комдиву Ангелову о произведенной вместе с летной контрразведкой и китайскими товарищами операции по обезвреживанию группы южнокорейцев, которые намеревались похитить нашего известного летчика.

— Товарищ подполковник, зачем американцы там настойчиво пытаются изловить нашего военного? Уже сколько я об этом слышал.

Морозенко подергал носом, глянул на часы, ответил:

— А как же? Конечно, для американцев не тайна, что мы здесь с ними воюем, особенно ясно для них это стало, когда летчикам разрешили общаться на русском. Они понимают, что на советских самолетах и летчики советские. Сами же вы, не раз слышал, об этом песенки распеваете.

Да, я отлично помню распеваемую нами песенку:

Вашингтонский летчик Джон

Был смертельно огорчен —

Сбил его Кореи сын —

Летчик Ва-нья Ли Си-цин.

Дальше в напевке говорилось о том, как Джон просил, чтобы ему показали сразившего его летчика. Перед ним поставили какого-то корейца, но Джон замотал головой, сказал, что у того, которого видел в небе, морда была красная.

— Мы здесь невидимки, хотя все нас видят, — сказал Морозенко. — Только вот одно дело — знать об участии русских, другое — поймать их с поличным. Фотографии и даже кинокадры не в зачет: это можно инсценировать. Надо живого Ва-нью Ли Си-цина, Сла-ву Опа-ри-на, хотя твою фамилию на китайский не переложить.

— У меня здесь нет фамилии, — ответил я с огорчением. — В Иркутске была хоть на тумбочке, в досье замполита, старшины, у каптенармуса…

— Не волнуйся, где надо, там твое ФИО есть, — усмехнулся и подергал носом Морозенко. — Кому следует, те о каждом из нас знают и даже больше, чем мы сами о себе.

Тем временем хорошая дорога закончилась. Машина петляет, объезжая глубоченные воронки. Впереди еще не осевшие клубы пыли и дыма от недавней бомбежки. Оттуда нам сигналят красными флажками корейские товарищи, заранее оповещенные о нашем прибытии.

Буда остановил машину впритык к воронке. Морозенко достал из планшета карты, блокнот, вынул из глубоченного кармана брюк рулетку. Замерили окружность воронки, затем диаметр.

— Двадцать метров! — кричу я через воронку.

Морозенко записывает.

— Спустись на дно, — велит он.

Не выпуская из руки мерную ленту, соскальзываю по мокрым рваным краям еще теплой от взрыва воронки. На дне, как в глубоком колодце, сразу увяз в глине. Горло разъедает застоявшийся пироксилиновый дым, голова кружится.

— Замеряем по откосу, — кричит сверху Морозенко, которого я вижу темным силуэтом на фоне голубого неба. — Прижимай к центру дна.

— Здесь грязь, — говорю я, выполняя приказание.

— Выбирайся наружу! — уже чуть слышу голос Морозенко сквозь головной гул  и карабкаюсь по осклизлой земле, но через метр-другой соскальзываю вниз.

Китайцы бросили кусок веревки — не достаю рукой. Подали веревки длиннее. Я надежно цепляюсь за нее и меня вытаскивают из воронки. Как из могилы выбрался: сразу легко задышалось, тепло, солнечно.

С опаской смотрю в глубокую яму. К утру, а то и раньше, ее до краев заполнит вода, и здесь поселятся лягушки.

По проведенным измерениям Морозенко высчитывает глубину, объем воронки. Делается это практически по той же простенькой формуле, по которой крестьяне замеряют кубатуру стога сена, только в данном случае этот «стог»  вверх тормашками.

Вокруг батареи упало 22 бомбы. Произвели обмер еще нескольких воронок: все они были точно такими же, как и первые — глубокие, с рваными краями, вонючие.

— Тонные бомбы, — подытожил Морозенко. — Глубина воронки — 10-11 метров. Окружность до тридцати метров.

Возвращаемся назад.

— А ты знаешь, сколько взорвалось бомб? — спросил подполковник и хитро посмотрел мне в глаза.

— Мы насчитали 22 воронки, — отвечаю.

— А бомб было тридцать.

— Но ведь две бомбы в одну точку не угадывают, как и два снаряда, — щегольнул я своими познаниями. — Где же тогда еще недостающие восемь воронок?

— Их просто не было, — на лице Морозенко появилось редкостное загадочное выражение. — Они взорвались, эти бомбы, в воздухе, артиллеристы зафиксировали тридцать взрывов, восемь из них особенно большой мощности. Значит, те бомбы были с дистанционными взрывателями и сработали над землей. Понятно? Грохни такая бомба над батареей — ничего живого не останется. В этот раз, к нашему счастью, обошлось. Не могу знать, что на следующий раз придумают американцы.

Но через пару дней тонная бомба, правда без дистанционного взрывателя, впилась в землю и громыхнула возле орудия нашей батареи, которое искореженное было отброшено метров на тридцать.

Вот такие не очень-то увеселительные экскурсии с Морозенко то и дело повторялись. И при этом я почти всегда проклинал тот день, когда занялся фотографией.

20 июня 1953 года в час десять ночи меня по тревоге вызвали на командный пункт. Я только что сменился с дежурства, едва заснул. Но Морозенко, дежуривший в ту ночь, не пожалел. Не знаю, или он мне больше доверяет, так как мы чаще с ним общаемся, или по какой другой причине, но при его дежурстве вместо комдива во время налетов меня всегда вызывают к планшету, хотя Василий Сыкчин отлично справляется с делом.

Прибежал на КП, протираю красные от бессонницы глаза, ни слова не говоря, надеваю наушники. ВНОС уже передают: «45-11. 12 Б-29...».

— Извини, что разбудил, — посмотрел на меня подполковник и шмыгнул носом. — Эти к нам не придут, так что еще успеешь поспать.

— Что-то не видно предсказанного вами перемирия, — говорю я. — Зато американцы с каждым днем звереют: по тысяче и больше самолетов в сутки. Вот бы сейчас нам те секретные зенитные комплексы...

Морозенко ошибся: цели шли к нам, даже не стараясь запутать маршрут, как делали частенько, заруливая то на север, то чуток к югу, то на запад, а подойдя к нам ближе, — устремлялись на объекты.

Через двадцать минут самолеты бомбили аэродром в Сингисю. Гремели мощные взрывы, зенитки беспрестанно палили в небо, все красное от разрывов снарядов, оно стонало.

Из «Ключа» сообщили о сбитом бомбардировщике, который рухнул прямо в городе Сингисю.

— Доложите комдиву! — приказал Морозенко.

— Он на нашем КП, сам все знает.

Вот так Ангелов!

На поиск вещественных доказательств — останков «летающей крепости» — была послана специальная команда.

Но самое страшное, что при этой бомбежке я совсем не испытывал страха, как будто так и надо. Ни один из прежних налетов не проходил без сковывающего всю душу страха. Так бы и кинулся в бомбоубежище, зарылся в землю... Сердце всегда трепетало, готовое вырваться из грудной клетки, глаза не узнавали знакомых людей. Но напрягал всю волю, чтобы не выдать свое состояние товарищам, и терпел. Со временем чувство страха как-то притуплялось, но бесследно он не исчезал и накапливался где-то в подсознании.

На рассвете, когда я только стал наслаждаться первыми снами, улетев в родное село, в казарму пришел Морозенко и вернул меня к действительности.

— Бомбили наш аэродром, — сообщил он, как будто я об этом не знал. — Сбросили несколько бомб замедленного действия. Корейцы вытащили их. Поедем сфотографируем. Начальство требует, — сказал Морозенко, чтобы показать, что это не его прихоть, и посмотрел на свои часы.

Приехали на аэродром. Не видно ни одного самолета, все они надежно укрыты в капонирах. На взлетной полосе только корейцы. Вся полоса испещрена глубокими воронками. На краю бетонки лежат, как гигантские сигары, черные от грязи, с изогнутыми веерами хвостовых оперений, три тонные бомбы. Корейцы метрах в ста от бомб хоронятся за мешками с песком.

Направляемся прямо к бомбам. На ходу вынимаю из футляра «ФЭД». Морозенко достает из планшетки рулетку, блокнот и уже слюнявит химический карандаш. Лицо спокойное, даже слишком. Я удивленно смотрю на подполковника. Идем мы не к настороженной для броска кобре, которую можно убить палкой, а к начиненным взрывчаткой бомбам. В каждой — по тонне взрывчатой начинки, и неизвестно, когда они взорвутся, превратив нас в облачко газа. Остается только поражаться спокойствию подполковника. Такого бесстрашного человека я пока не встречал.

Прямо с ходу делаю несколько снимков, захватывая в кадр сразу все три бомбы. Потом фотографирую каждую из них в отдельности с боков, а также с хвоста и головы.

Морозенко подает мне конец рулетки. Прикладываю его к самой пушке холодного носа бомбы, подполковник натягивает ленту до начала хвостового оперения. Совсем спокойно говорит:

— 133 сантиметра. Теперь окружность.

Под одну бомбу предусмотрительные корейцы подсунули деревянный брус, что в значительной степени облегчило нашу работу. Обмотнув мерной лентой бомбу, подполковник отметил:

— Окружность 138 сантиметров.

На его лице не дрогнула ни одна жилка. Глазами он спрашивал меня, мол, не страшновато ли? О себе же, кажется, не думал. Странный человек, совсем равнодушный к смерти. А может, только так кажется, в душу-то подполковника не заглянешь, не узнаешь, что там творится, сам же он своего состояния не выдаст — фронтовая закалка.

Когда закончили замеры, подполковник резко сказал:

— Бегом к машине!

Мы припустили со всех ног, с каждым шагом все дальше и дальше от прячущейся под стальной оболочкой смерти. Пока ехали назад, я все пытался вспомнить, что когда-то мне приводилось проводить чем-то напоминающую недавнюю операцию. И уже перед самым КП вспомнил. В один из выходных в нашем топографическом техникуме был устроен поход на рыбалку. Против Октябрьской пристани бурили лед, готовили снасти. Потом началось соревнование рыбаков. Вот тогда, чтобы определить победителей, у самых удачных рыбаков улов взвешивали, а самых крупных рыб замеряли и почему-то только до хвоста, как и сегодня бомбу.

Уже вечером, увидев меня на КП, Морозенко сказал:

— Командование благодарит за работу. Все данные и фотопленку передал куда следует. А ты, видно, счастливый. Ровно через двадцать семь минут после нашего отъезда бомбы подцепили тросами, чтобы оттащить в безопасное место и взорвать. Но не успели. Погибли тракторист и два корейца.

— А скажите честно, — задал я долго интересовавший меня вопрос, — вам не было страшно, когда мы играли в обнимки с этими бомбами?

— А тебе?

— Я сильно боялся.

— Да и мне жить хочется, — ответил Морозенко.

Из Кореи мы захватили подобранные прямо на взлетной полосе аэродрома почти метровые осколки, посиневшие от перегрева, с зазубренными краями. Осколки долго лежали возле входа на КП. А я, проходя мимо них, всегда думал о том, сколько таких осколков американских бомб рассеяно по всей Северной Корее и сколько жизней неповинных людей прервали они!

 

ПРИГЛАШЕНИЕ В АМЕРИКУ

 

Как помню себя, так вместе с собой помню слова — Мама, Папа, Родина. Никто не положил их в мою голову, никто не учил, что эти слова — самые святые. Они сами по себе стали для меня такими, однажды зацепившись в сознании, и сияние этой святости с годами только закреплялось и разгоралось.

Еще в детском садике рассказы и стихи о Родине, нам, малышне, читала молодая светлоголовая воспитательница, казавшаяся доброй тетей из сказки.

Стихи о Родине я заучивал наизусть в Петеневской начальной средней школе Маслянинского района. Но больше, чем стихи и рассказы поведала нам о России, сильнее укрепила нашу веру, вырвавшаяся из блокадного Ленинграда учительница. Она была совсем старенькая. Все лицо в мелких морщинках, как в паутине, седые, как иней, волосы. Но при всем при этом из нее лучилась какая-то молодая радость. Сама она спаслась, но не благодарила судьбу за это, потому что вся семья ленинградки погибла, и старушка не переставала страдать. После уроков ей некуда было спешить, и она подолгу оставалась в школе. Мы, завороженные ее рассказами о блокаде, о мужестве русских солдат, после уроков не торопились домой и упрашивали ленинградку рассказать еще что-то, потому что могли слушать об этом героическом до бесконечности.

Когда учился в Боярской неполной средней школе Колыванского района, а это было сразу после войны, к нам пришел новый директор школы, только что вернувшийся с фронта раненый офицер Иван Сергеевич Береговых. Всегда в кителе и галифе, хромовые сапоги начищены до блеска. Стройный, хотя и прихрамывал, с горящими огнем глазами. На выпиравшей груди в два ряда поблескивают ордена и медали. Все знали, что наш директор штурмовал Берлин, видел самого Кантарию, когда тот поднимал Знамя Победы над рейхстагом, хотя сам директор об этом не рассказывал.

С первого класса я участвовал в школьной художественной самодеятельности: в основном читал стихи любимых Ершова, Пушкина, Некрасова, Лермонтова, Есенина.

За несколько дней до второй годовщины Победы над Германией Иван Сергеевич как-то по-домашнему зазвал меня в свой крохотный кабинетик нашей деревянной, вытянутой по берегу пруда как сарай, школы. Подал мне обычную ученическую тетрадь, исписанную стихами, и попросил:

— Прочтите. Обратите внимание на стихотворение «Наша Победа».

До этого никто еще со мной не разговаривал на «вы». Такому обращению я был обрадован, не прочитал, а проглотил эту тетрадь. Все стихи мне нравились, а особенно «Наша Победа». Я набрался храбрости и спросил:

— Можно мне их выучить и прочитать в самодеятельности?

— Я буду очень рад, если вы с ними выступите на праздничном концерте в День Победы, — ответил Иван Сергеевич.

Счастью моему не было меры. К вечеру я заучил стихотворение и, время от времени, повторял его. Разбуди меня среди ночи — и я бы рассказал его без единой запинки.

Настал день, когда над школой, конторой совхоза и сельским Советом запламенели красные флаги, по улицам ходили празднично одетые люди, с разных сторон доносились песни подвыпивших вояк. Вечером совхозный клуб, также под красным флагом, заполнили деревенские жители. На березовых протезах приковыляли одноногие, пришли безрукие... В глазах рябит от орденов и медалей. Приперлись даже старухи, а пацаны-дошкольники прилипли к стенам, устроились на грязном полу перед самой сценой.

Я читал, стараясь кричать как можно громче, чтобы уши трещали в самом дальнем углу, и было слышно на улице, откуда заглядывали в дверь не вместившиеся в зале. Голос у меня тогда был луженый. Я читал:

— Горит Берлин, объятый пламенем пожара

И черный дым густою пеленой,

Как символ грозного советского удара,

Повис над Шпреею-рекой...

Взрывают небо залпы русских пушек,

А по бульварам, лязгая броней,

У стен фашистской каменной ратуши

Несутся танки в жаркий смертный бой.

Фашистской банде больше не спасенья,

Всем злодеяниям пробил последний час,

Над Берлином пылает зарево сраженья —

Ничто теперь не остановит нас!

Ликуй же, Родина, в свой звездный час!

Безногие инвалиды поднялись на костылях, однорукие нещадно колотили по скамейкам, женщины плакали, дети визжали от восторга. Иван Сергеевич стоял за кулисами и тайком вытирал покрасневшие глаза.

— Спасибо, Стасик, хорошо прочитал! — сказал он. — Спасибо!

Раньше так ласково меня называли только мама и папа.

Я не знал, кто был автором стихов, да это нисколько меня и не интересовало. Но когда услышал, что сочинил их сам Иван Сергеевич, в моих глазах он сразу вырос до недосягаемой высоты.

Слово Родина я старательно выводил чертежным пером на листе ватмана в первые дни занятий в Новосибирском топографическом техникуме. В Иркутске, принимая Присягу, я с оружием в руках клятвенно заверял, что, если потребуется, без сожаления, отдам свою жизнь за ее свободу и независимость, целовал красное знамя. К тому времени величайшее на планете Земля понятие — Родина уже полным хозяином овладело всей моей плотью.

Я не забыл директора деревенской школы. О чем мог, писал ему, посылал свои стихи на суд и с трепетом ждал ответов.

И вот получил очередное письмо от Ивана Сергеевича. Он хвалил меня за хорошую службу, а вот стихи критиковал, советовал учиться у мастеров, связаться с местными признанными поэтами, которые мне обязательно помогут. Он даже и не подозревал, что его бывший ученик на войне в далекой стране, а мастеров поэзии здесь нет.

В который уже раз перечитал это письмо поздним вечером. Приближалась ночь, и что она принесет — никто не знает. «Осведомленное лицо» предупреждало, что с Японских аэродромов самолеты нанесут бомбовые удары по мосту и гидроэлектростанции на реке Ялуцзян.

Заступил на вахту. В оперативном журнале записал: «Дежурство принял в 22.00 7 мая 1953 года». И едва надел наушники, как посыпались координаты летящих к нам самолетов. Одна группа «летающих крепостей» прорывалась к мосту, но была встречена нашими истребителями, которые их хорошо пошерстили. Перед мостом, когда самолеты подошли вплотную, вспыхнула плотная завеса зенитного огня. Соваться в самое пекло сплошных разрывов — не в правилах американских летчиков. Сбрасывая где попало бомбы, самолеты отходили от объекта.

Несколько быстрых истребителей противника, обогнув город, прорвались к нашим позициям с тыла. Внимание всех зенитчиков было приковано к главным силам бомбардировочной авиации, и этим одиночным целям, хотя их сразу засекли наши радиолокационные станции, почему-то не придали особого значения. Да и вели себя самолеты не воинственно: никого не потревожив, не сделав ни одного выстрела, не сбросив ни одной фугасной бомбы, истребители улетели.

Сразу после отбоя воздушной тревоги с «Диска», потом с «Пенала», «Ключа»… стали докладывать о том, что сброшены «трумановские бомбы» и все вокруг засыпано листовками.

— Получили несколько тысяч приглашений в Америку, — сообщил дежурный одной из частей.

— Вот дают американцы! — высказался Толя Комиссаров, копаясь в телефонном аппарате, — Они что — опупели? Думают, что мы соскучились по ихней Америке? Мне бы домой поскорее…

Очень много листовок было сброшено в расположении летчиков. Целые подразделения китайских добровольцев остаток ночи собирали их и жгли в кострах. Наши солдаты этих листовок не увидели — китайские товарищи поработали добросовестно. Интересно, что же в них написано? Почему начальство думает, что эти бумажки смогут кого-нибудь из нас пошатнуть?

К утру из полков на командный пункт привезли несколько «трумановских бомб» для всеобщего обозрения. Они были копиями тех контейнеров, в которых американцы подкинули нам в виде «гостинцев» — зараженных смертельными бактериями насекомых. Те же пять отсеков, так же самораскрываются боковины, та же длина — 130 сантиметров, тот же объем. Только на этот раз их начиняли листовками. О содержании заморских писулек командиры продолжали помалкивать, хотя каждый из нас ждал от них правдивого ответа. Только вот непонятно, зачем от нас скрывают, неужели не верят в нашу благонадежность? Почему не понимают, что запретный плод вкуснее и солдаты все равно узнают о содержании листовок американцев?

Все точно повторилось в ночь с десятого на одиннадцатое мая. Для меня одиннадцатое началось в 00 часов, когда заступил на дежурство. Где-то через час пошел дождь, о чем с наблюдательной вышки сообщил Григорий Сидоренко. Да это и так было видно по заслезившимся окнам. И одновременно с дождем появились американские бомбардировщики, которые крайне редко отваживались летать в такую погоду. Из-за все усиливающегося дождя наши самолеты в воздух не поднимались, приходилось отбиваться одними зенитками.

Бомбы падали рядом с командным пунктом, при сильных взрывах фанза подскакивала, корчилась и тряслась… Сыпались стекла окон…

В восемь утра воздух был свободен от вражеских самолетов. Уставший от напряжения, я сменился с дежурства и вышел на улицу. Дождь еще нудно моросил. Осмотрелся и увидел, что все вокруг на сотни метров усеяно белыми листочками. Они лежали на земле, плавали в лужах, висели на сочащихся каплями ветвях акации и сирени, белели чуждыми заплатками на крышах фанз…

Ради любопытства поднял несколько промокших листовок, одну из них торопливо сунул под китель к самому телу, покоробившись от липкой холодной сырости, как от прикосновения змеи. Затем торопливо стал собирать их без счета.

Появившийся невесть откуда офицер контрразведки (у них были особые нашивки на кителе) остановил меня, забрал все листовки, бросил в мешок, услужливо подсунутый сопровождавшим его солдатом.

— Еще остались? — спросил офицер, подозрительно осматривая меня с ног до головы. Потом велел мне снять фуражку, вывернуть ее наизнанку. — Повторяю: еще остались листовки?

— Нет, конечно. Зачем они мне? — не моргнув глазом, с небывалой легкостью и даже с удовольствием соврал я контрразведчику. — Вижу, валяются, стал собирать, чтобы уничтожить…

— Это не ваше дело, — строго сказал контрразведчик. — Сами управимся. Ступайте в свою казарму!

Когда я пришел в нашу спальную комнату, на кровати Шлыкова увидел целый ворох таких же листовок, что у меня отнял контрразведчик. Но эти были посуше. Шлыков читал листовку и плевался.

— Где ты их взял? — прикинулся я незнайкой.

— Прямо с неба на нас с Сидоренко сыпались. Вначале мы даже испугались: что за диво? Потом стали ловить, собирать на площадке.

— А что плюешься? Не вкусные?

— А ты вот почитай! Меня же тошнит. Они нас совсем за безумцев принимают. Ошибаетесь, господа-толстосумы, нормальный человек на такую вонючую наживку не клюнет.

Я взял листовку, умолчав о своей под кителем, вначале рассмотрел ее со всех сторон. Плотная белая бумага с голубоватым оттенком, в руке хрустит. На такой только деньги печатать. Видно, американцы — народ богатый, что такое добро на шпаргалки пустили? Линейкой замерил формат: 20 на 18 сантиметров. На одной стороне на всю листовку силуэт нашего «Мига-15». Отдельными колонками на трех языках: русском, китайском, корейском — красивыми полиграфическими шрифтами напечатан текст. Автор листовки обращается непосредственно к нашим летчикам: «Если вы любите свободу, если вы желаете избавиться от коммунистического ига и стать вольным человеком, то указываем вам путь к свободе…». Оказывается, все не так уж и сложно. Для этого надо на самолете «Миг» перелететь на американскую воздушную базу в Японии. Я оценил точность координат, которые дали будущим «героям» американские миротворцы и доброжелатели. Маршрут полета кропотливо и очень строго проложен над Северной Кореей и морем к японскому аэродрому. Определена высота полета, дан пароль, по которому летчика беспрепятственно пропустят американские средства ПВО, сторожевые корабли Военно-морского флота США, дежурная авиация. Сама листовка служит вместо пропуска в «страну Свободы».

На листовке тиснут портрет молодцеватого летчика, на которого поначалу я как-то не обратил внимания. Но текст послания заставил приглядеться к портрету внимательнее. В листовке улыбающегося во весь рот самодовольного красавца называют героем. Это военный поляк, служивший в советских военно-воздушных силах. Он воспользовался «Мигом» и перелетел к американцам. В подписи под портретом сказано: «Если вы так же храбры, как этот польский патриот, то не медлите…».

Что-то в моей голове все спуталось: украл советский самолет, изменил своей стране, странам всего социалистического содружества, нарушил Присягу, предал нас, советских. И его за все это называют героем, ему платят бешеные деньги! Оказывается,  патриотизм — это измена Родине? Храбрость заключается в предательстве? Они что, ополоумели там, в своей Америке? Не знакомы с русским человеком, не знают его характер? В листовке читаю: «Советский Союз — тюрьма народов. Вы все там рабы коммунистического строя». Не знаю, прожил двадцать лет, но рабом себя никогда не чувствовал. Я «от Москвы до самых до окраин, с южных гор — до северных морей…» могу пройти, как хозяин своей необъятной Родины. И я горжусь этим правом, тем, что я советский человек. В действительности же выходит, что я вшивый раб? Какая мерзкая ложь! Уж слишком вы перестарались в своей пропаганде, господа империалисты! «Мы — не рабы, рабы — не мы». Еще в первом классе я выводил мелом буковки этих слов на классной доске.

Листовка старается соблазнить летчиков: «За предоставленный на наш аэродром самолет «Миг-15» в полном боевом снаряжении, вы, смельчак и герой, получите премию в 50 тысяч долларов. Ваша жизнь и жизнь ваших детей будет обеспечена всем необходимым».

— Видишь, — хитровато подмигнул Шлыков, — им вовсе не летчик нужен, им новый самолет подавай. Этот поляк, — он злобно ткнул пальцем в фотографию, — прилетели на какой-нибудь развалюхе негодной. В «полном боевом снаряжении» им нужен. Вот сволота! Неужели не понимают, что наших, советских, никакими деньгами и посулами не завлечь в империалистические сети?!

Читаем русский текст листовки дальше: «Тому пилоту, который первым прилетит на наш аэродром на «Миг-15», к первоначальной премии в 50 тысяч долларов будет добавлено еще 50 тысяч долларов — за героизм».

На другой стороне листовки схематичный, но довольно подробный и точный маршрут полета для предполагаемых изменников и предателей, а назван он «Путь к свободе». И заканчивается текст словами: «Вас ждет свобода. Свобода зависит только от самих вас!».

И во всю листовку снизу жирным шрифтом пропечатано: «Командующий Воздушными Силами США на Дальнем Востоке генерал Марк Кларк» и факсимиле его бандитской размашистой подписи.

Мы до того увлеклись изучением листовки, что не заметили, как подошел Морозенко. Он шмыгнул носом, и я машинально сунул прокламацию под одеяло. Другие листовки мы предусмотрительно спрятали загодя.

— Покажи, — протянул руку Морозенко.

Я, не колеблясь, достал из-под одеяла листовку и подал.

— Ничего нового, — повертев в руках листовку, заключил Морозенко. — Старая песенка и на старый лад. Они уже столько бумаги перевели, что жалко — бумага добрая.

— А почему контрразведчик отнял их у меня?

— Это наш-то? Да перестраховщик он, — спокойно ответил Морозенко. — Я несколько раз предлагал политотдельцам зачитывать эти листовки во всех подразделениях. Не верю, что у наших летчиков найдутся такие, которые клюнут. За каким чертом им эта хвалена-перехваленая Америка! Все равно — чужая страна.  Вот только в нашем политотделе правды боятся. А вдруг, мол, найдется, какой-нибудь урод и поддастся американской пропаганде? Чудаки! Да на таких листовках надо воспитывать у наших бойцов любовь к Родине!

Морозенко помолчал, задержал взгляд на подписи в конце листовки, зачем-то ее понюхал, шмыгнув носом, сказал:

— Знакомая личность. Встретиться с ним на Эльбе не довелось, а наслышан о нем много. Во время второй мировой войны командовал пятой армией США, зверствовавшей в Италии и Северной Африке. Теперь же командует войсками ООН в Корее.

Морозенко я не боялся, а потому спросил, можно ли «на память» сохранить листовку, не притянут ли за это к ответу?

— Лучше выбрось, а еще лучше — сожги, — посоветовал подполковник и, шмыгнув носом, добавил. — Не утерпишь и кому-нибудь покажешь, да еще неизвестно, на кого нарвешься. Сжечь — самое надежное.

Шлыков спросил, почему китайские добровольцы при упоминании слова «Трумэн» сразу хватаются за винтовку, а вот на «Эйзенхауэр» совсем не реагируют?

— Тут все просто объясняется, — ответил Морозенко. — Эйзенхауэр недавно избран Президентом Соединенных Штатов Америки, корейцы и китайцы практически о нем ничего не знают. Гарри Трумэн стал президентом сразу после Рузвельта, с которым у СССР и Сталина были близкие контакты. Рузвельт известен в мире как порядочный человек. А Трумэн быстро сумел прославиться своей жестокостью. Он отдал приказ об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки. Правительство Трумэна развязало кровавую войну в Корее. Так что корейцам и китайцам есть за что ненавидеть Трумэна, они считают, что все их беды исходят от него.

С подполковником поговорить всегда интересно: человек прошел вторую мировую войну, много читает, знает массу такого, о чем мы, солдаты, никогда не слышали.

— А листовки, если они у вас есть, все сожгите, чтобы избежать неприятности, — еще раз посоветовал Морозенко. — К чему вам эта грязная стряпня?

Когда Морозенко ушел, мы с Александром собрали все листовки, даже свою я вынул из-за пазухи, отнесли в кочегарку и там сожгли. Однако в батарее не было солдата, который не знал содержания листовок. Сколько было о них разговоров! Сколько проклятий сыпалось в адрес американцев! Крепко же нас закалили!

— Интересно, за кого, к примеру, они считают меня? — задавал вопрос Анатолий Комиссаров и сам себе отвечал. — Ну, зачем мне эта капиталистическая Америка? Свою родную деревню я ни на какую райскую землю не променяю, а тем более Родину на Америку!

Американцы ритмично и последовательно продолжали подбрасывать листовки в расположение летчиков и зенитчиков, прожектористов. Только ни один из «суленов» за всю войну не поддался на провокации, не продался за доллары.

Зато летчики злее стали сражаться в воздухе, зенитчики с озлоблением поражали воздушные цели, стреляли все метче, загоняя американские самолеты все выше и выше.

А где-то все идут переговоры о перемирии в Корее.

 

ПЕРЕМИРИЕ

 

За нашей командной фанзой поднимаются сопки с голыми плоскими вершинами. До макушки сопки, у подножия которой КП, не больше двух километров. Когда мне удается «украсть» время между дежурствами, я раненько утром вскарабкиваюсь на эту сопку и там блаженствую. Отсюда прекрасный вид на вытянувшийся вдоль реки город Аньдун, на сверкающее ртутью Желтое море, на Корею. В бинокль все хорошо просматривается на многие километры вокруг. На корейской земле, на всем обозреваемом пространстве, нет признаков какой-либо жизни. Вместо города Сингисю груды камня, кирпича, бревен, горы земли, все изрыто воронками бомб. Какая-то сплошная мертвая серость… Там, под руинами, погребены тысячи женщин, стариков, детей…

С болью в сердце от ненависти к безжалостным американцам  я могу подолгу смотреть на растерзанную войной Корею… А за моей спиной широкая, засеянная рисом, кукурузой, гаоляном, чумизой, фасолью и другими незнакомыми культурами, долина. Кажется, что когда-то какой-то  всесильный богатырь собрал в одну гигантскую корзину поля и фанзы, разные постройки и деревья, все это хорошенько перемешал и высыпал в долину среди сопок. Так что фанзы оказались прямо среди полей, а поля поглотили фанзы, не оставив к ним и малых дорожек… И вышла какая-то искаженная громадная деревня без дорог и улиц, без всякого порядка. Но и среди этого хаоса отдельным фанзам не хватило места, и они птичьими гнездами прилепились на склонах сопок.

Сегодня какие-то удивительные облака. Они зависли почти на одном уровне со мной, стелются прямо от ног, а я, как бог, стою по колено в тумане, стою между небом и землей. А вообще-то это даже не облака, а зависшее над землей шелково-дымчатое покрывало. Оно бесконечно и постоянно меняет свою форму и очертания: то вспучивается пологими волнами, то собирается в рубцы и складки…и вот уже расправляется в сказочную скатерть, все светлеет и светлеет, наливается разными красками, пока не становится ало-розовой.

Над Кореей красным рубцом по всему горизонту зажигается новый день. А вот в центре этого рубца показалась вспухлость солнца. Незаметно эта вспухлость превращается в огненную полусферу, и все светлее и светлее небо. Но это там, далеко, а подо мною еще предрассветная серость. А солнце, уже совсем округлившееся, но не слепящее, как бы выпрыгивает из-за сопок и огромным шаром катится к Желтому морю, постепенно отрывается от земли и обильно освещает ее.

Моего лица коснулся еще не греющий солнечный луч, скользнул по груди, осветил ноги и быстро пополз по склону сопки к нашей командной фанзе, разом позолотил отсыревшую за ночь кровлю. Вот уже солнечные лучи пылающими зайцами скачут по крышам фанз, по улицам и переулкам города, все щедрее и щедрее заливаемых живительным светом.

Я наблюдаю величайшее и древнейшее из всех земных чудес — рождение нового дня. Что-то он мне принесет?

В последние дни, несмотря на то, что переговоры о перемирии в Корее, как пишут газеты, «продвигаются к результату», авиация противника бомбит все наглее, стараясь еще успеть побольше убить и разрушить, хотя на земле этой небольшой многострадальной страны и так давно все уничтожено, сведено под корень.

Война каждый день. Каждый день убитые, раненые… А жить так хочется! Да и время для жизни самое подходящее — разгар лета — июль 1953 года.

Улицы и переулочки Аньдуня завалены фруктами и овощами, которые не могли мне и присниться, ими здесь торгуют на каждом углу. Куда такая прорва плодов и овощей, разве возможно все это съесть?!

Во время налетов американской авиации торгаши бесследно исчезают, словно сквозь землю проваливаются. Но стоит прозвучать сигналу отбоя тревоги, как город снова превращается в сплошной базар.

20 июля 1953 года. Документы о перемирии в Корее уже подготовлены на подпись обеими противостоящими сторонами. На аэродромы в Сингисю и Гисю дважды налетали пронырливые штурмовики, хорошо проутюжили взлетные полосы. Едва отбились от штурмовиков, как посты ВНОС сообщили о приближении со стороны Японии двадцати двух «летающих крепостей». Цель скоро появилась на моем планшете. Самолеты держат курс на Ансю. Но перед самым городом они круто повернули на север и устремились к Аньдуню. Хотя это давно известный прием американских летчиков: поначалу идти ложным маршрутом, а потом лечь на правильный. И хотя мы к этому привыкли, но подобный маневр всегда доставляет немало дополнительных хлопот.

«Летающие крепости» отстраиваются в кильватерную колонну. Радиолокационные средства сообщают, что все 22 самолета идут на высоте 7 тысяч метров. Для нас эта высота — самая подходящая. Лучшего и не придумаешь.

Ангелов командует:

— Завеса «Коршун». Пять снарядов на орудие! Пеленг!

И тут же со всех сторон вначале затявкали отдельные зенитки, и вот уже все слилось в сплошную канонаду. В разрывах горят земля и небо…

Умело обходя все перемещающуюся по небу огневую завесу, отдельные самолеты прорываются ближе к мосту, к нашим аэродромам. Бомбы падают сериями по двадцать-тридцать штук сразу. Наша бедная фанза под грохот орудий и взрывов бомб исполняет дикую пляску с разбрызгиванием стекол…

Отбомбившись, «летающие крепости» уходят. Я засек время: 12.00. Через два часа, а это уже 21 июля, еще группа из дюжины Б-29 прилетела бомбить Сингисю. Самолеты снова пытались прорваться к мосту. Такой настойчивости добиться реванша американцы раньше не проявляли. Может, это связано с переговорами? Если бы удалось разбомбить мост, а еще лучше заодно и гидростанцию на Ялуцзяне, северяне были бы более сговорчивы на переговорах? Не знаю.

В этот же день штурмовики и бомбардировщики несколько раз обрушивались на наши аэродромы и батареи. Впервые за все время Ангелов без утайки сообщил, что у летчиков и на наших батареях есть жертвы.

24 июля 1953 года. Отчаянные, беспрерывные бомбежки Пхеньяна, Сингисю, Гисю и других корейских городов. К Аньдуню самолеты прорваться не смогли: не дали летчики и зенитчики.

25 июля. С утра нетерпеливо ждем сообщения о результатах переговоров. Сегодня американцы пораньше, чем в прежние дни, стали бомбить под самим Пхеньяном. До конца дня никаких вестей об итогах переговоров о перемирии так и не получили.

26 июля. Когда стало темнеть, несколько «Ф030» сбросили бомбы и обстреляли из пулеметов нашу батарею. Есть убитые, раненые.

«Осведомленное лицо» сообщило о планируемом бомбовом ударе шестнадцатью «летающими крепостями» наших объектов и позиций. Все шестнадцать скоро появились над кромкой корейского берега и взяли курс на Аньдун. Но до нас самолеты не долетели, так как их встретили ястребки «суленов». Сбросив бомбы возле города Ансю, самолеты улетели восвояси.

27 июля 1953 года. Денек выдался трудный и беспокойный. Воздушные налеты не прекращались и на тридцать минут, объявленной с утра воздушной тревоге почти сутки не было отбоя.

По приказу комдива с подполковником Морозенко и лейтенантом Володиным едем в расположение наших частей на корейской стороне. Долго разыскиваем одну «кочующую батарею». «Кочующие» лихо оправдали себя на корейской войне. Они не окапывались на месте, а ежедневно меняли позиции, оказываясь совершенно в неожиданных местах на пути самолетов противника, и хорошо пощипывали американских бомбардиров и ястребов.

Мы и сами-то не сразу нашли «кочующую батарею». Передав приказ комдива комбату, сделав какие-то свои распоряжения, Морозенко заторопился назад, как будто что-то предчувствуя. В Сингисю попали под бомбежку, прятались в руинах мертвого города. Но бог помиловал: никто из нас не покалечен, даже не оцарапан и машина целехонькая.

На командный пункт возвратились вечером. К своему удивлению узнаю, что воздух чист от самолетов противника. Но тут получил координаты ВНОС и обозначил на планшете несколько одиночных целей противника, круживших над Жетым морем.

Я как не в своей тарелке. Один-два самолета в воздухе — это для меня непривычно, кажется довольно странным. Скоро остается всего одна цель — американский истребитель, который барражирует между Пхеньяном и Сингисю. Самолет подлетает к Сингисю — мы объявляем тревогу, а он снова разворачивается к Пхеньяну. Скоро этот самолет вообще теряется из зоны обнаружения постов ВНОС.

Беру влажную тряпку и, как школьник с классной доски, стираю с планшета меловой след последнего американского самолета, который покинул корейское небо в 20 часов 27 минут 27 июля 1953 года. Всего в этот остатний день над Северной Кореей распарывали небо, все рушили и крушили 843 американских бомбардировщика, штурмовика, истребителя.

Неожиданно на командный пункт прибыли генерал Ангелов, полковники Гудин, Чащин, другие наши начальники, корейские и китайские офицеры. Лица всех загадочно сияют.

Ангелов приказывает подполковнику Бочкову дать связь со всеми полками, батареями, тыловыми и другими подразделениями дивизии. Бочков почти сразу же доложил: «Есть связь со всеми!».

Ангелов поднес к своему одухотворенному лицу микрофон и громким чистым голосом сказал:

— От имени Генерального Штаба Вооруженных Сил Советского Союза, от имени нашей прекрасной Родины поздравляю всех воинов дивизии с Победой!

Все замерли на КП, не слышно дыхания. Вытянулись по струнке не только наши офицеры, но и китайские, корейские военные. Между тем комдив продолжает:

— Рад сообщить вам о том, что только что подписано соглашение о прекращении огня на Корейском театре военных действий. Многие дни и ночи мы с вами шли к этому часу. Все народы планеты ждали мира, потому что всем надоела бессмысленная жестокая бойня. Вы, дорогие мои сослуживцы и товарищи, честно выполнили свой интернациональный долг, проявив при этом настоящее мужество и героизм! Поздравляю вас! Вы все, кто здесь вдали от Родины, заслуживаете этих слов!

Но мы солдаты, защитники своего Отечества, и должны выполнять свой долг там, где прикажет Отчизна. Мы всегда должны быть начеку. Еще неизвестно, что может выкинуть наш главный противник в этой войне: от империалистов всего можно ожидать, любой пакости. Будьте бдительны!

Еще раз поздравляю рядовых, ефрейторов, сержантов и офицеров с нашей нелегкой победой, за которую мы дрались плечом к плечу с мужественными корейскими и китайскими воинами. И вместе мы победили. Это победа сил социализма над силами мирового империализма!

Я понимаю, что все вы соскучились по родным и близким, каждому хочется поскорее домой, на свою родную землю. Но мир еще полон зла и насилия, а потому наш порох должен быть всегда сухим. Учитывая оперативную обстановку на Корейском полуострове, всем полкам и батареям приказываю нести повышенную боевую готовность! Не расслабляться! Враг коварен! Еще раз, друзья, поздравляю вас с великой победой!

Какая тяжелая ноша сама собой упала с плеч! Как легко на душе и на сердце стало после нескончаемого напряжения под непрерывными многомесячными бомбежками.

Радостные и вполне осчастливленные свершившимся, мы с ребятами вышли на террасу. Весело разговариваем, курим и смеемся просто так, без всякого повода: надо же дать выход на свободу всем светлым чувствам!

Над нами всегда беспокойное сегодня мирное небо. Какое оно далекое и бесконечное! Давно не видел такого чистого и спокойного, а, признаться, старался пореже взглядывать в небо, откуда самолеты сбрасывают бомбы, стреляют из пушек и пулеметов. И вот от него уже нет такой угрозы. Какое же оно звездастое и бездонное!

Но почему в Аньдуне, в Корее, как и в худшие дни, нет ни одного огонька? Там люди все еще прячутся, они ничегошеньки не знают о происшедшем на земле и при первом сигнале тревоги готовы бежать в укрытие. А на корейской земле уже прошло несколько мирных часов.

Жаль, что служба зовет меня на дежурный пост. По привычке натягиваю наушники. В них безмолвие. Такого еще не было. Всегда наушники раскаляли голову цифрами координат, данными о самолетах противника. Они никогда не могли себе позволить такого молчания. А тут — тишина. И она как-то пугает.

Присаживаюсь к столику, открываю журнал боевого дежурства. Его я начал 1 марта 1953 года. Он еще не обтерся, как тот старый, который сожгли или сдали в архив. Этот журнал свидетель многого, он хранит все данные о самолетах противника. Сегодня 27 июля 1953 года. Журналу без трех дней пять месяцев. Интересно, сколько же американских самолетов за это время прилетало бомбить, жечь напалмом, разбрасывать бактериологические бомбы, обстреливать Северную Корею и граничащий с нею Китай?

Через полчаса у меня готовы точные данные. С 1 марта по 27 июля 1953 года над Северной Кореей побывало 51643 бомбардировщика, штурмовика, истребителя. Сколько боли они принесли с собой! Сколько пролито крови! Неужели вы, американские разбойники, не заплатите за это?

Утро, как по заказу, — тихое и солнечное. Наконец-то и город узнает о перемирии и разом вспыхивает тысячами флагов и транспарантов. В небо взвились воздушные шары и чешуйчатые драконы из цветной бумаги. Отовсюду доносится винтовочная и автоматная стрельба, тут и там поблескивают ракеты. Толпы возбужденных китайцев с песнями, радостно крича и размахивая флагами, высыпали на улицы и затопили наш воюющий город. В иное время даже невозможно было себе представить, что в Аньдуне столько жителей. Они митингуют на площадях и улицах. И прошлые первомайские и иные торжества с этим ликованием не идут ни в какое сравнение.

— Цзаоань! (Славное утро)

— Мы победили!

— Трумэн сдался!

— Слава великому Мао! Да здравствует Сталин! Ура выдающемуся вождю народа Ким Ир Сену!..

Пройти куда-то в этот день по городу, даже с командного пункта до тыла, — было очень рискованно. Китайцы как бы подкарауливали «суленов», набрасывались на наших солдат и офицеров толпами, добрыми руками подхватывали и несли над головами, постоянно подбрасывая в воздух. С очарованными улыбками люди тянулись к проходящим «суленам» руками, хватались за китель, за брюки, за что придется. Это было что-то необычное.

Такой радости на лицах людей, такой торжественности и счастья в глазах я не помню с того давнишнего дня — 9 мая 1945 года.

Как обычно, пораньше утром, мы убегали к реке Бердь, где у каждого было давно облюбованное клевое местечко. Дни были бездельные: с мелочью на огородах управились, под картошку землю еще не вспахали, а до сенокоса совсем далеко. Вот и успевали набегаться, наиграться.

Помню, что в тот день рыба не клевала, и мы побежали купаться в прогретых луговых мочажинах. Поплавав и поныряв, набегавшись, мы затеяли игру в лапту. И еще как следует не разыгрались, еще ни у кого не было под глазами синяков и  ссадин, как услышали из деревни необычный шум. Со всех концов Петеней люди бежали к конторе, что высилась двухэтажным деревянным домом на самом берегу Берди.

Забыв о лапте, понеслись туда, куда спешили все.

Возле конторы, на забитой народом площадке, на взмыленном коне крутился незнакомый всадник с красным знаменем в руке. Другой рукой он насилу сдерживал разгоряченного коня, с ребристых боков которого срывались шматки пены. Люди, как на всевышнего, смотрели на всадника, ждали. Он прискакал из самого районного центра Маслянино. Телефона в нашей деревне не было, радиорепродукторов тоже, а радиоприемники держать в сельских домах строго запрещалось, чтобы не поддаться какой-нибудь вражеской пропаганде… Все новости узнавали только от нарочных. С какой вестью прибыл этот?

— С победой вас, петеневцы! Капут Гитлеру! С Победой!

Крики «Ура!», смех и горькие слезы не дождавшихся своих любимых молоденьких вдовушек, потерявших  сыновей и кормильцев крестьянок… Только для нас, ребятишек, была одна-единственная бесконечная радость, что закончилась война, что, возможно, придут домой отцы, старшие братья, о которых еще ничего неизвестно. А пока — праздник — Победа!

Из магазина выкатили уже изрядно проржавевшую бочку с водкой. Одноногий директор магазина вскарабкался на нее, закричал:

— Выпейте, мужики! Выпейте, бабоньки, за Великую нашу Победу! — и сам заплакал. Утираясь рукавом, дрожащим голосом добавил: — Денег сейчас не надо, потом, кто сможет, отдадите…

Такого от этого жадюги, который даже лишние десять граммов обязательно отрезал от краюхи хлеба, никто не ожидал. Да и что еще тогда я мог знать о людях?

Тогда был настоящий праздник! До темной ночи наша деревня гудела растревоженным ульем. В разных концах вспыхивали песни по берегам Берди, горели костры, вокруг них сидели безрукие и безногие инвалиды, вспоминали свою горькую солдатскую долю, смеялись и плакали.

Да, это было на малюсенкой частичке моей великой Родины. А что тогда творилось в больших селах и городах!

И вот торжествуют китайцы, корейцы. Вместе с ними победу над общим врагом празднуем мы — солдаты Советского Союза.

Незаметно подкрался вечер. Одна за другой, там и сям, в темнеющее небо взлетают осветительные ракеты и рассыпаются сказочными блестками.

Этот вечер стал для меня памятным и необычным, потому что я впервые за многие месяцы вижу не только небесные звезды над Кореей, но и электрические огни в городе Сингисю. Не верилось, что там еще осталось что-то живое, что где-то под землей сохранились источники электроэнергии. И это после почти полного уничтожения варварскими бомбардировками американской авиации!

Несколькими днями позже из Северной Кореи по сбереженному нами мосту нескончаемым потоком возвращались обветревшие в изодранном обмундировании, перевязанные бинтами китайские добровольцы. Преодолев мост, солдатские колонны вливаются в городские улицы. На привокзальной площади скучилось много гражданских и военных. Все выкрикивают приветствия воинам, все переполнены счастьем. Люди внимательно, с тайной надеждой всматриваются в лица добровольцев. Здесь, на встрече победителей, собрались не только жители Аньдуня и его окрестностей, приехали из Харбина, Мукдена, Тяньцзиня, самого Пекина, многих других городов Поднебесной империи.

Вижу женщину в черных одеждах с распущенными смолистыми волосами. Она стоит на коленях и до земли кланяется проходящим бойцам. Вдруг женщина вскочила и бросилась к марширующей мимо колонне. Навстречу к ней пробивается молодой доброволец с забинтованной головой. Они встретились, обнялись, громко кричат радостные, забыв обо всех на свете. Стоявший рядом со мной Ляо Чин сказал:

— Она его не ждала, получила похоронную, но маленько надеялась, что сын живой. Вот ведь как бывает…

И еще многие находили своих родных и близких, кидались друг к другу на шею, плакали и радостно кричали. Это были очень трогательные встречи.

Проходящих бойцов забрасывали цветами, а улицы, по которым маршировали добровольцы, превратились в сплошные ковры из цветов самых изумительных расцветок.

На привокзальной площади митинг. На высокой трибуне рядом с китайскими и корейскими военными я впервые увидел наших генералов Ангелова и Утюмова в китайской форме без каких-то знаков различия. Но уже и то хорошо, что они вместе с другими. Говорит китайский генерал, приехавший из Пекина:

— Мы рады встретить победителей — своих сыновей и дочерей! Слава вам, дети свободного Китая! Вы не испугались американских агрессоров, богачей-империалистов, жиреющих и обогащающихся за счет других народов. Вы помогли корейским братьям отстоять свою свободу и независимость. Наша дружба, дружба двух соседних народов, еще раз скреплена кровью! Отныне она нерушима! Вечная память тем героям, которые навсегда остались в корейской земле! Народ, который они освободили, их никогда не забудет! Да здравствует великий наш вождь Мао Дзэ-дун. Да здравствует товарищ Ким Ир Сен! Да здравствует вождь мирового пролетариата Сталин! Слава Ленину!

На трибуне полковник Корейской Народно-Освободительной армии. Он говорит на китайском языке. Ляо Чин переводит мне:

— Он посылает большое спасибо китайским добровольцам, всему китайскому народу и мне тоже. Он говорит, что совместными усилиями, совместно пролитой кровью двух братских народов порушены замыслы империалистов о порабощении Северной Кореи. Она была и остается свободной страной. Еще он говорит, что корейский народ никогда не забудет  братскую помощь китайского и других миролюбивых народов планеты, Корейской Народной Демократической Республике в этой справедливой войне.

Митинг продолжается. Выступают военные и гражданские, мужчины и женщины.

— А про наших никто и слова не сказал, — как-то само собой вырвалось у меня.

Это услышал Ляо Чин и вначале ощерился улыбкой, потом грустно сказал:

— Вся беда в том, что о советских военных нельзя громко говорить. Вы здесь есть, и вас здесь нет. Так вот получается.

На этот митинг приезжали небольшие делегации от авиаторов, зенитных полков и батарей, от прожектористов, из госпиталя. Многие из них в Аньдуне были впервые, потому что всю войну провели на боевых постах. «Сулены» смешались, повсюду раздавались вопросы:

— Кто из Киева?

— Молдоване есть?

— Хабаровчане! Сюда подходите!

— Кто из Новосибирска?

— Я из Улан-Удэ. Земляки, отзовитесь!..

Так вот оно что такое Родина! До сегодняшнего дня о ней мне постоянно напоминали те маленькие осколочки, застрявшие в памяти с раннего детства. Вот я вижу детский сад с песочной горкой возле качели на станции Посевная, вот и красностенный клуб, со сцены которого трехлеткой я читал стихи о Водопьянове. Вот ранним парным утром, это уже в Петенях, мама полощет в деревянном корыте мою грязную рубашку, которую приходится стирать через день, потому что другой рубахи у меня нет. А вот картофельное поле, огород, сенокосный луг… Наша школа на плоской каменной горушке, откуда хорошо виден каждый петеневский домик… Лес, куда мы летом бегали обжираться малиной… Это и только это, жившее в моей памяти, связывало меня с необъяснимым понятием — Родина.

Но вот сейчас я слышу русский голос, и от него на меня веет чем-то очень близким, нашенским. Слышу «Новосибирск» — тоже родное слово. Даже далекий Киев, в котором я никогда не был, — родной, как знакомые Чита, Улан-Удэ, Иркутск. Понятие Родина постоянно расширяется во мне: от крохотного детского сада до большой деревни, до громадного рода, до великой страны, и вот только от одного названия «советский Союз» трепещет сердце. Выходит, для того, чтобы понять, что это такое, чтобы по достоинству оценить, надо покинуть свою Родину? Потерянное всегда дороже! Где-то в моем мозгу, в самой душе появились и назрели такие точки, которые могло возбудить простое русское слово. Как это произошло — я не знаю, знаю лишь одно, что само понятие Родина из очень малого незаметно для меня самого все разрасталось и разрасталось во мне самом и слилось в единое громадное!

Замечаю, как ко мне среди толпы протискивается солдат в китайской форме. Он что-то кричит, но из-за рявкнувшего оркестра я ничего не слышу. Вот он уже совсем рядом, улыбается мне, как родному брату, а я не узнаю его.

— Ты что же, земляк, не признаешь? — хватает он меня за руки. — Ну, посмотри, вглядись ладом. Вспомнил?

— Прости, я что-то тебя не помню.

— Да Новосибирск, вокзал. Дорога до Иркутска?

И тут я вспомнил тот вечер, когда нас запихали в товарный вагон, приспособленный под теплушку, на отдаленных путях станции Новосибирск-Главный. При свете крохотной лампочки под крышей вагона мы, оказавшись рядом, рассматривали друг друга. Он был поджаристый, весь заветренный, в изодранной фуфайке, в стоптанных сапогах и в фуражке с оторванным козырьком. Все это я отлично вспомнил. Мы все тогда не отличались друг от друга изысканностью нарядов, при отправке на службу одевались во что похуже, хотя редко у кого было лучшее.

— Давай знакомиться, — сказал он резким хрипловатым голосом и сжал мою ладонь своей шершавой мозолистою рукой. — Я, брат, колхозник. То на тракторе, то на автомашине. Так что прости мою грубую руку.

Веселый же был этот парень. Возле него всегда крутились полоротые новобранцы. Всю дорогу он смешил нас сельскими анекдотами и случаями из деревенской жизни.

Запомнилось, как у него был в гостях сродный брат из Новосибирска.

— Приехал, значит. Сманил я его на охоту, а она у нас — закачаешься! Идем к озеру камышами, а брательник спрашивает: «Что это — пшеница такая?». Я отвечаю, что вовсе не пшеница, а овес, так как у пшеницы колос, а у овса метелка. Поверил, только долго не мог взять в толк, почему в такой большой метелке нет ни одного зерна. Да еще дивился, почему это овес в воде растет.

— Расскажи, как учил его быка от коровы отличить, — хохотнул кто-то.

— Да я же сто раз пересказывал это.

— Ну и как отличить? — нашелся любопытный, который не слышал. — По рогам или по вымени?

— Ни то, браток, и ни другое. Есть один безошибочный признак: корова брызжет из-под хвоста, а бык вниз струю пускает.

В Иркутске мы попали в разные команды. Кажется, что он остался в красных казармах, а я попал в Белые казармы. С тех пор не знал, где мой земляк, да и редко когда вспоминал о нем, как и о многих других встретившихся в военкомате, по дороге на службу. Да мы и не успели тогда с ним как следует поговорить, я даже не знал, откуда он.

Получилось не все ладно и в этот раз. Мы еще толком не обмолвились и десятком слов, как земляка позвали. Он чертыхнулся и стал локтями прокладывать себе дорогу среди толпы. Вдруг он остановился, обернулся и, перекрывая звук оркестра своим резким голосом, прокричал:

— Ты приезжай, когда получишь дембель! Приезжай нашу Кулунду посмотреть, овсы, пшеницы. Поговорим тогда! Село Кукарка. Вспомнишь петуха, вспомнишь и село! А там меня каждая собака знает!

Не знал я такого села. Никогда не бывал в Кулундинской степи, хотя много был о ней наслышан от топографов: «Бескрайняя, там так легко дышится!». Хуже того, не запомнил ни имени, ни фамилии солдата. А может, он мне и не представился.

Торжественный митинг продолжается. Поток возвращающихся с фронта добровольцев не иссякает. Уходят одни колонны, их место занимают другие.

С чувством какого-то неудовлетворения, а может и обиды, возвращался я на командный пункт дивизии с этого, как мне показалось, совсем чужого для меня праздника. Как же так, неужели о том, что мы здесь воевали, что гибли наши друзья-товарищи именно за эту празднуемую победу, никто не узнает?! «Нас тут не было…». А где тогда мы находились? И почему так все в жизни несправедливо?

Несмотря на установившееся перемирие, боевое дежурство на командном пункте дивизии, в полках и батареях, во всех обеспечивающих службах шло, как и раньше. Самолетов противника в небе стало меньше, но «проведывать» они нас не забывали. Первого августа посты ВНОС и наши разведчики засекли 28 летающих целей, второго — тридцать две… Правда, большинство самолетов к нашим позициям не приближалось, за исключением «крестов»-разведчиков, которые продолжали все фиксировать  на фотопленку с неба.

Уставшие за дни войны зенитчики отдыхали.

Через несколько дней после встречи китайских добровольцев я снова поднялся на свою любимую сопку, только не ранним утром, а вечером. У подножия сопки уже сумерки, над Аньдуном пелена серого тумана, а Корея вся так и светится в лучах заходящего солнца. Тихо. Спокойно. Все еще не верится, что нет войны. Война. Кому она нужна и для чего? Я видел, какие страдания принесла война Корее. Какая-либо другая страна вряд ли столько испытала. Вру? Почему это вдруг забыл свой Советский Союз, который еще больше пострадал от гитлеровского нашествия. Площадь моей страны, на которой бы поместилось десяток таких стран, как Корея, была растоптана ногами оккупантов. Но у нашей страны еще оставались Урал, Сибирь, Дальний Восток, Казахстан, Узбекистан… У нас много чего еще было в необозримых запасниках. Мы еще могли за счет этого неиспользованного до конца, сделать переливание крови в израненную часть тела Родины, и она не погибла. А ты, Северная Корея, совсем крохотная страна (121,2 тысячи кв. км), вся трижды перебомбленная, сожженная напалмом, у тебя нет никакого резерва, нет российского запаса прочности, тебе негде взять свежую кровь для выздоровления. Как ты одолеешь свои невзгоды, как возродишься из пыли и пепла? Чтобы разрушить тебя, надо было убить более трех миллионов человек — таковы жертвы с обеих сторон этой самой кровопролитной из локальных войн на планете Земля.

 

ПРОЩАНИЕ И ВСТРЕЧИ

 

Постепенно, как-то совсем незаметно и безо всякого афиширования возвращались в Союз отслужившие свое солдаты и сержанты, переведенные в другие дивизии и полки офицеры. Возвращались, как из обычной долгосрочной командировки.

Настал и наш черед. Бойцов нашей батареи пригласили в дивизионный клуб. Все наглажены, начищены, глаза светятся предчувствием возвращения на Родину, к своим родным и землякам.

В президиуме представители китайского и корейского командования, наши Ангелов, Гудин, другие старшие офицеры. Китайский генерал читает, наш старый знакомый Ляо Чин переводит:

— Воины Кореи и Китая вынесли на своих плечах всю тяжесть войны, навязанной нам американскими империалистами. Мы победили, вдохновляемые на подвиги велики Мао Дзэ-дуном и Ким Ир Сеном. Воины Советского Союза бесстрашно стояли с нами плечом к плечу. Спасибо вам, солдаты! Спасибо вам, офицеры! Пусть дружба между народами СССР и свободного Китая, социалистической Кореей будет вечной.

Затем всем нам по списку вручили медали: «Китайско-советская дружба» и Юбилейную. Они ничем не отличаются друг от друга, разве только колодочкой, которая на «Юбилейной медали» была поменьше.

На тиснутом золотыми иероглифами бланке удостоверения были одни иероглифы. По-русски единственное «тов. Опарина С.П.». Попросили Ляо Чина перевести, что здесь написано, кроме наших фамилий. Ляо Чин перевел: «Командование народной революционной армии награждает советского военного специалиста, далее идет фамилия и инициалы… за строительство государственной обороны Китая. Председатель народного революционного правительства Китая Мао Дзэ-дун». Ни числа, ни месяца, ни года.

Так вот, оказывается, кем был Анатолий Комиссаров, пробиравшийся среди разрывов бомб к оборванной линии связи, вот кем был Григорий Сидоренко, стоящий на наблюдательной вышке ночью, когда с неба сыпались бомбы и все оно полыхало от разрывов снарядов… Советским специалистом?

Хотя Родина и тянула к себе неимоверной силы магнитом, хотя надоели китайская форма и пища, но прощание с китайскими и корейскими товарищами было трудным. Мы сумели свыкнуться, сжиться. Я видел слезы на глазах Ляо Чина, который по очереди обнимал всех знакомых.

Потом мы фотографировались парами группами, с китайцами и корейцами, дарили друг другу, у кого, конечно, были, фотографии, обменивались адресами. Григорий Сидоренко дал мне свой адрес, сказал:

— Ты обязательно приезжай, ты посмотришь, как же хороша наша Украина!

— Будешь в Латвии — заходи, вот мой адрес в Риге, — и Брочкаус из тыла штаба протянул мне листочек.

— А вы ко мне в Сибирь приезжайте, — приглашал я товарищей. — Охота у нас что надо, рыбалка — отменная.

— И морозы у вас злющие! — подхватил Александр Шлыков.

Оставляем китайцам орудия, автомашины, стрелковое оружие и всю свою богатейшую материально-техническую базу вместе со складами, доверху забитыми хромовыми сапогами, а сами все отъезжаем, отъезжаем. Без музыки, без фанфар, а как и сюда, под покровом ночи.

Прощайте, Корея и Китай! Конечно, никто из нас не думал сюда вернуться, это прощание было навсегда.

И снова перевал через Хинган, Маньчжурия и Отпор, забайкальские степи. И вот Чита — это наш конечный пункт (здесь солдаты прослужили еще год, демобилизовали их лишь в декабре 1954 года – ред.).

От Читы ехали обычным пассажирским поездом. А о дальнейшем я рассказывал в начале.

В топографический техникум я не пошел. С месяц пожил в деревне, постепенно приходя в себя от пережитого, потом — Колывань. Был секретарем райкома комсомола, затем (я всегда мечтал об этом) работал в районной газете «Победы социализма», а оттуда писал в областную газету «Советская Сибирь», в которой вскоре и стал работать собственным корреспондентом по Кулундинской зоне. Жил в Карасуке.

Отношения с Китаем стали быстро портиться. Ох как я переживал, когда вражда пошла в открытую, когда на острове Даманском пролилась кровь русских и китайских солдат. История этой все разгорающейся вражды сегодня известна хорошо, а тогда я ничего не мог понять. Объективной информации в газетах, по радио и телевидению не было.

Тогда мы решили купить радиоприемник «Рекорд», как помню сейчас за 260 рублей, в рассрочку, чтобы слышать радиопередачи из Китая на русском языке. «Голос Америки», «Свободу» и другие радиостанции, которые могли бы пролить свет на происходящие события, тогда глушили. Неприглушенным оставался только голос Китая.

А народ уже поговаривал о войне, о том, что полчища китайцев растопчут нашу страну, до дна выпьют Байкал. Китай уже имел термоядерное оружие.

Неужели мне снова придется встретиться с китайцами, только по разные стороны фронта? Мы же вот только что стояли с ними плечом к плечу, обнимались и плакали при расставании? Все может быть в этом подлунном мире. Морозенко тоже обнимался с американцами на Эльбе, но и он воевал с ними же в Северной Корее.

Душевным мукам не было границ. И я не мог найти оправдания происходящему в мире. Ни один народ сам не пойдет уничтожать другой. Его надо натравить на других. У нас это делать наловчились. У нас научились и китайцы. И, зная их фанатичную верность Мао Дзэ-дуну, я понимал, что война между двумя странами вполне реальна. Не хватало какого-то малюсенького взрывчика, чтобы она вспыхнула. Наши и китайские стратегические ракеты, а от Кулунды граница была близко, были давно нацелены друг на друга.

Я вспоминал своих друзей по службе за границей. Писал им письма на Украину, в Латвию, на Урал. Но слаба же память солдатская. Как мы клялись в вечной дружбе, как обещали навещать друг друга! На письма было всего несколько ответов от одного Григория Сидоренко. Потом прервалась и эта связь.

С первым из «китайских добровольцев» я встретился с капитаном Кривенко. Он давно демобилизовался и работал тогда в Облсовпрофе. Вспоминали с ним Аньдун, Корею, товарищей, разбросанных по стране. Где они, что с ними? Кривенко сказал, что дивизию практически расформировали. Часть офицеров ушла в запас, часть продолжает службу в различных частях противовоздушной обороны страны.

Однажды в Свердловске (я учился там в Уральском государственном университете на заочном отделении факультета журналистики), подходя к вокзалу, я обратил внимание на  человека в военной форме, стройно чеканящего шаг впереди меня. Что-то было в нем знакомое, о чем-то напоминала мне эта фигура. И вот впереди идущий рывком взмахнул левым локтем и поднес к глазам часы.

Никаких сомнений — так поступает только один человек на земле — подполковник Морозенко.

Я обогнал офицера и, повернувшись, пошел на него. Он остановился и уставился на него. Он не узнавал.

— Здравия желаю, товарищ под… полковник! — вовремя я заметил третью звезду на погонах.

Каменное лицо Морозенко не дрогнуло, шмыгал только нос. Но вот он узнал меня:

— Не может быть! Опарин?

— Так точно!

— Ты же из Новосибирска. Как здесь оказался?

Хороший тогда был ресторан при вокзале. У меня, студентишки, денег, понятно, не было. Угощал Морозенко. Мы выпили по рюмке водки, добавили пивом и все вспоминали, вспоминали, пока полковник не дернул локтем, чтобы взглянуть на часы. И в это же время дежурная объявила: «Поезд на Кунгур отправляется через пять минут с первого пути». Мы побежали на перрон. Как много осталось недосказанного! Я даже не спросил, что с нашей дивизией, где он служит, в какой должности?

— Живу в Кунгуре, — пожал мне руку Морозенко.

— У меня бывают свободные дни, — заторопился я. — Нельзя ли приехать в вашу часть?

— Нельзя.

— А что так?

— О самолете Пауэрса слышал?

— Кто об этом не слышал.

— Так вот — наша работа. А отсюда ты поймешь, что у нас там все засекречено. Так что счастливой тебе учебы.

Поезд ушел, а я еще долго стоял на перроне. Как нелепо, как странно все получилось. Да, все меняется, прошло уже около семи лет.

И все же я сделал попытку встретиться с Морозенко, хотя он меня и не приглашал.

На факультете журналистики учился один товарищ из-под Кунгура. Мы были в одной группе, сдавали зачеты одним преподавателям, вместе жили в общежитии на улице Мира недалеко от дома Бажова. И как-то он пригласил меня поехать на денек к ним в деревню.

— А ракетные части там есть? — задал я глупый вопрос.

— А где их на Урале нет? — не принял меня за дурака товарищ.

Я рассказал ему о встрече со своим бывшим командиром. Он предположил, что, может быть, это там и есть. Где-то рядом всегда часто запускают в небо ракеты.

Летний день был теплым, солнечным. В деревне мы хорошо поели (в Свердловске всегда недоедали, там почему-то всегда было голодно) и пошли в ближайшую воинскую часть. Однако нас и близко не пустили часовые. Что это за часть — объяснять не стали и посоветовали быстрее убираться.

Не состоялось. Вернулись назад. Еще поели. Из окна домика, что прилип к берегу озера, было видно играющих в волейбол ребят. Мы решили к ним присоединиться. Нас приняли. На меня летит мяч, а я опустил руки и смотрю на того, кто подал мне его. Тот смотрит на меня. Мы начинаем сходиться, как борцы на арене, и вот уже обнимаем друг друга.

— Ты как здесь оказался? — спрашиваю я.

— Я здешний. Живу здесь! А ты как?

— Учусь в Свердловске. Вот с Виктором приехал в гости.

— Здорово, Виктор! Спасибо тебе за подарок! Мы с ним, — похлопал меня по плечу, — в Корее воевали.

Вот так я встретился совершенно неожиданно с ефрейтором Пановым, с которым судьба свела нас в Иркутске, сопровождала в Китай, Корею. Да, что ни говори, а Земля круглая!

Работая в Кулундинской зоне, я как-то в Веселовском райкоме партии услышал о селе Кукарка, о том, что тамошний колхоз крепко стоит на ногах и следовало бы о таком хозяйстве написать в областную газету. Я обрадовался. Нет, не тому, что в Кукарке крепкий колхоз. Я вспомнил слова: «Вспомнишь петуха, вспомни и Кукарку, а там меня каждая собака знает». Это было сказано в Китае.

В Кукарку попасть оказалось не так-то просто. Была она за полями-солонцами среди заросших камышом озер. В дождь соваться туда — гиблое дело. Хорошо, что Кулунда не балует дождями и с наступлением погожих дней скользкие, как мыло, солонцовые дороги твердеют, катишь по ним, как по асфальту. В один из погожих дней удалось туда съездить с журналистами районной газеты.

— Кукарка — это рай для охотников, — говорил шофер «газика». — Утья там разного, гуси, казарки гнездятся.

Уже вдали показалась деревня, когда увидели возле дороги, возле небольшого околочка отдыхающих возле костерка трактористов. На поле, что совсем рядом, в борозде стояли с приглушенными двигателями трактора. Механизаторы поднимали зябь.

Я попросил подвернуть к ним, в надежде услышать что-нибудь о «корейце», фамилию и имя которого так и не запомнил, а «каждая собака знает» — это совсем не то.

Быстро разговорились с механизаторами. Работа у них шла ходко, техника не подводила. Одним словом, они были довольны сделанным с утра — в норму давно уложились. Записал все это, чтобы дать информацию в газету о вспашке зяби. Потом, как бы между делом, спросил:

— А нет ли в Кукарке парня, который служил в Корее или Китае?

Механизаторы переглянулись. Пожали плечами.

— Что-то не припомню, — ответил один. — После службы к нам все возвращаются. Знаю, что вон Витька Бобылев был в Германии, Федька Макаров служил на Кавказе. А в Корее — не припомню.

Несколько мгновений помолчали.

— Да это же вон кто — Алешка-покойник, — вспомнил один тракторист. — Вроде, я мельком слышал, воевал он в Корее и вернулся каким-то ненормальным, как контуженным. Заговаривался. Все говорил, что был в Китае, в Корее, да ему никто не верил. Придумал, что наши там воевали. Не было же этого.

Я помолчал. Потом спросил:

— А можно узнать, где он живет?

— Живет-то недалеко, да только дороги туда нет.

И узнал я печальную историю о своем однополчанине. Вернувшись со службы, некоторое время работал шофером в колхозе имени Карла Маркса, то есть в самой Кукарке, где родился и вырос, где были давние корни его рода. После демобилизации что-то стал часто болеть, был каким-то нервным, хвастался, что воевал. Ему не верили, над ним даже ребятишки стали смеяться. Потом какая-то неприятность вышла с местной красавицей. Получил он от ворот поворот и совсем слинял.

— Вон видите околок и с краю сухую березу, — показал рукой один тракторист. — На той березе он и повесился. Машина стояла рядом, а он висел. А когда нашли по крику воронья, уже стал портиться. А береза на другой же год засохла — чувствительное дерево.

Мне показали дом, где жил «кореец», но заходить в него я не стал. Что я скажу? Что встречался с ним в Китае? Что тоже воевал в Корее? Мне тоже не поверят, потому что в сознание наших людей давно вдолбили, что никаких русских на той войне не было. Да и говорить вот так прямо: «Воевал в Корее» было нельзя. Там, в Чите, строго предупредили, велели подписаться о неразглашении военной тайны. «Учтите, за разглашение можете быть привлечены к уголовной ответственности, — предупредили в Чите, выдавая проездные документы. — Вас там не было».

И почти сорок лет лишь самые родные и близкие знали всю правду, а мне приходилось молчать. И лишь в середине 1990 года в одной из центральных газет я прочитал статью под рубрикой «Неизвестная война». В ней рассказывалось о летчиках, воевавших в Корее, упоминалось, что их аэродром был в городе Аньдун. И в других газетах стали проблескивать информации об участии летчиков в Корейской войне. Напечатала под рубрикой «Из недавнего прошлого» статью «Секретная миссия» моя родная газета «Советская Сибирь». И опять только о наших летчиках, которые «надежно прикрыли с воздуха плотину гидростанции на реке Ялуцзян, служившую одновременно и мостом, связывающим территорию Китая и Кореи, по которому непрерывным потоком поступали оружие и живая сила. В общем, для исхода войны — имеющая стратегическое значение артерия».

И еще читал я множество заметок, но все это было полуправдой, потому что ни в одной публикации не было и слова единого о зенитчиках. Но радость была в том, что многолетняя тайна перестала быть таковой.

Я обратился в Кировский райвоенкомат, где стоял на учете как майор запаса. Подполковник А.Н.Лапин, заместитель районного военного комиссара посоветовал мне написать заявление о том, что был участником Корейской войны, что я и сделал.

Прошел почти год. И вот меня повесткой пригласили в военкомат. Оказывается, из Москвы пришли документы. Подполковник А.Н.Лапин вручил мне «Свидетельство о праве на льготы» неизвестно за что и какие, нагрудный знак «Воину-интернационалисту» и Грамоту Президиума Верховного Совета СССР, в которой, в частности, сказано: «Президиум Верховного Совета СССР за мужество и воинскую доблесть, проявленные при выполнении интернационального долга, Указом от 28 декабря 1988 года наградил Опарина С.П. Грамотой Президиума Верховного Совета СССР «Воину-интернационалисту». Подпись: М.С.Горбачев. Было это 18 июня 1991 года.

 

СОРОК ЛЕТ СПУСТЯ

 

1

 

Я сказал: «Ниньхао!» («Здравствуйте!»), и они удивились, запереглядывались, заулыбались и потянулись ко мне с дружескими рукопожатиями. «Цзянь ниньдэ мянь» («Рад с вами познакомиться»), — подбирал я давно забытые слова, стараясь угодить своим гостям, которые расположились за составленными впритык тремя столами в нашей квартире на улице Вертковской.

— Водэ фу мой (моя жена) Ольга Ивановна, — представил я свою супругу. — Водэ нюйэр (моя дочь) Надежда.

Они, конечно, не ожидали, что в доме какого-то журналиста областной газеты услышат свой родной, китайский, говор.

А случилось так, что к нам, в Новосибирск, приехала делегация журналистов газет и телевидения из города Харбина, административного центра провинции Хэйлуцзян. Этот город возник почти одновременно с Новосибирском — в 1898 году в связи со строительством Россией КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги). Как известно, Новосибирск своим рождением обязан также строительству железной дороги. С 1932 по 1945 год Харбин находился под оккупацией Японии. Был освобожден войсками Советской Армии в августе 1945 года и возвращен Китаю.

В областной организации Союза журналистов СССР мельком знали о моей причастности к Корейской войне, о том, что мне довелось быть в Китае. Мне предложили принять у себя дома китайских товарищей, на что я с удовольствием согласился и целых два дня по запомнившемуся еще в Китае рецепту готовил пельмени.

Китайские журналисты побывали на наших промышленных предприятиях, познакомились с городскими театрами, творческими организациями. И перед самым отъездом на Родину пришли к нам в гости. Мы поставили на стол все, что могли — соленые огурцы со своей дачи, оттуда же красные помидоры, разные варенья, соленья, грибы. Но самым неожиданным для китайцев были пельмени. Они с аппетитом в считанные минуты  уничтожили наш двухдневный труд и чуть ли не после каждого отправленного в рот пельменя показывали мне большой палец правой руки, произнося: «Хо! Хо!», что значит — хорошо!

Как следует выпили нашей байцзю (водки), сопровождая каждую рюмку призывом комбэй (до дна).

Зять Михаил, который пришел вместе с моей дочкой Надеждой, прихватил с собой гитару. Играл, пел, ему, как могли, подпевали китайские товарищи. Но я понимал, чувствовал, что чего-то не хватает в нашем веселье, получается как-то слишком уж по-казенному. Стараясь расшевелить чем-либо китайцев, стал показывать фотографии, на которых я с китайскими добровольцами в китайской военной форме. Восторг вызвали мои записные блокноты с портретами Мао Дзэ-дуна.

И вдруг у меня мелькнула идея: «А что если спеть нам песню „Москва — Пекин“? В свое время эту песню пели во всех уголках Советского Союза и Китая. Она была как бы гимном нарождающейся тогда дружбы двух соседних народов.

Я взял баян, подобрал мелодию и запел в надежде, что подхватят китайские товарищи. Пропел один куплет, другой. Все молчат. На лицах полное непонимание. Я даже растерялся. Переводчик, молодой красивый парень, которого мы звали Андреем, сказал:

— Они не знают слов песни.

Не знать мелодии и слов такой песни! Я не мог понять этого. А хотя, что тут особенного. Никому из десятка китайских журналистов нет и пятидесяти, а в основном — двадцать пять — тридцать лет. Песня-то родилась много раньше их.

Но и в этой трудной ситуации меня спасли китайские дневники. Я помнил, что в одной из тетрадей наш переводчик Ляо Чин написал мне эту песню (на память) китайскими иероглифами. Я тут же отыскал тетрадь, раскрыл на нужной страничке и подал удивленным товарищам. И тогда, обрадованные, они склонились над тетрадкой, и мы все начали петь хором:

Москва — Пекин,

Москва — Пекин.

Идут, идут, идут народы.

За светлый труд, за прочный мир —

Под знаменем Свободы!

И все мы стали как бы роднее, ближе друг другу, и, казалось, что уже понимаем, кто о чем говорит хоть на русском, хоть на китайском. Я всегда знал, что ничто так не сближает людей, как песня.

Погостив в Новосибирске, китайские журналисты улетели в Харбин, на прощание несколько раз повторив, что обязательно пригласят новосибирских газетчиков и телевизионщиков в гости.

 

2

 

И такое приглашение пришло неожиданно быстро. 18 июля 1991 года за один день мы успели оформить все документы, получить заграничные паспорта. На следующий день в 4.30 я подошел к Дому Радио, что против моих окон. Федор Якушев уже ждал на обкомовской „Волге“. За рулем сидел надутый шофер, надменный, как и большинство лиц из многочисленной обкомовской прислуги. Он даже не ответил на мое „Здравствуйте“. Да бог с ним. К этому я давненько уже привык.

Подъехали к девятиэтажке возле метро „Площадь Маркса“. Там к нам подсел ведущий популярной в нашем городе телевизионной программы „Панорама“ Владимир Ларин. В Толмачевском аэропорту нас ждали редактор Каргатской районной газеты „За изобилие“ зашпоренный в джинсовый костюм Александр Сидоренко, заведующая отделом еженедельника „Ведомости“ Галина Ткаченко, корреспондент газеты „Воздушный транспорт“ Тамара Пегушина (она-то больше всех хлопотала и добилась, что мы так быстро заполучили места в самолете), редактор многотиражной газеты домостроительного комбината Галина Троицкая, сотрудница газеты „Вечерний Новосибирск“ Ирина Тимофеева. Вот и вся наша компания.

А скоро под крылом самолета в просветах хмурого неба, до того голубого и звенящего своей свежестью, кинокадрами замелькали то осколки озер, то обрывки рек, то теплая зелень тайги, то заснеженные гольцы скал... Хотелось посмотреть на Ангару, Иркутск и Байкал, но над ними была такая густая облачность, расплескавшаяся застывшим молочным морем.

Потом вдруг разом засветлело от земли зеленью. Мы вырвались из молочного плена, и Ил-62 парил на девятикилометровой высоте, а на земле было видно каждый ручеек. До того был чистым и прозрачным воздух. Объявленная стюардессой высота 9 тысяч метров напомнила мне, что с такой же высоты нас бомбили „летающие крепости“. Нелегко попасть в узкую полоску аэродрома, но американцам это удавалось. Задолго до Хабаровска под крылом показались изрезанные многочисленными озерцами вытянутой формы протоками и старинами заливные луга великого Амура-батюшки, хотя самого его мы еще не видели. А луга тянулись и тянулись сказочным ковром зеленого бархата с серебряным шитьем стариц и проток, ежесекундно посылавших к нам свои отблески. Вспомнилось, что до строительства Новосибирской ГЭС такие же чудесные луга были под Новосибирском. В дни весеннего половодья все пространство от Колывани, поднятой на мраморной глыбе, до самого Новосибирска было все покрыто водой. А когда она спадала, луга расцветали зеленью.

С китайцами, маленькими, чистенькими и ухоженными, какими я их в свое время не видел, встретились еще в Хабаровском аэровокзале.

Странно шокировала процедура таможенного досмотра. Мне приходилось пересекать границы Польши, Румынии, Болгарии. Таможенники выборочно проверяли вещи, документы и визы, декларации. Кое-что запрещенное находили, конфисковали или оставляли в таможне до возвращения хозяина. Но никакого издевательства над гражданами не было.

У нас в сумках перерыли буквально всё. А что искать в моем, к примеру, портфеле, в котором были две смены рубашек, блокноты и старые фотографии да фотоаппарат?

Но с нами, так сказать, обходились еще ласково. Челноков же тормошили почем попало. Наизнанку выворачивали их рюкзаки и сумки, да еще самих ставили к стенке и прощупывали аппаратом, похожим на миноискатель. И вот при мне такой миноискатель издал зуммер. Челночнику обрадованные таможенники велели раздеться. Он выполнил просьбу. Каково же было их разочарование, когда узнали, что сигнал подали металлические застежки от подтяжек, спрятанных под рубахой.

И еще — сам Хабаровский аэропорт. Людей, как пчел в улье, но ни одного продуктового киоска, ни одного лотка. Ни поесть, ни попить. А годами шестью назад, когда я был в Хабаровске на журналистском семинаре, всякой еды было навалом в магазинах: продавали даже клешни крабов по совершенно бросовой цене. Тогда мы сожалели, что в Новосибирске с продуктами не так густо. Сейчас задрали носы — у нас в городе сытнее.

И в который уже раз подстерегла меня ночь. Летели мы в Харбин на ТУ-154 ночью, да еще вдобавок все под самолетом было закрыто серыми шторами из непроницаемых туч. И блесточки я не увидел на китайской земле вплоть до аэропорта в Харбине. В самолете было намного больше наших собратьев, чем китайцев.

Аэропорт Харбина. В таможенном зале первых, кого мы увидели за перегородкой, были знакомые по встрече в Новосибирске китайские журналисты. Вон Чен-вэ, рядом с ним наш переводчик Андрей... Приветственные улыбки, помахивания руками. Процедура досмотра прошла быстро, и вот мы уже с китайскими коллегами. Андрей, кажется, лучше стал говорить по-русски. Он знакомит со своей женой — молодой, в меру полненькой и красивой. Она тоже переводчица, как оказалось, знает русский даже лучше его.

Усаживаемся в микроавтобус и едем по ночной автостраде, расчерченной надвое клумбами цветов. „Здравствуй, друг Китай!“. Вот они, вдоль дороги, приземистые фанзочки с фонарями и разрисованные иероглифами, вот они — светящиеся окна лавчонок, которые, несмотря на полночь, готовы распахнуть перед тобой гостеприимные двери. Все это, такое далекое, так свежо всплыло в памяти. „Здравствуй, Китай!“.

Въезжаем на пустынные улицы города. Гостиница в самом центре Харбина. Крутые мраморные ступени, громадный холл, скоростные лифты с молоденькими китайцами-лифтерами в униформе.

Мы с Александром Сидоренко поселяемся в одном номере. Две широченные кровати. Тумбочка с тикающими часами и телефоном, японский телевизор, красивый, японский же, вентилятор. Врезные шкафы, комоды. Ванная комната. На полу — ковер. Лучшего и не придумаешь.

Но, едва успели уложить вещи, как зашел Андрей и позвал на выход. Едем темными улочками куда-то на окраину города. Там останавливаемся возле освещенной, как в праздник, маленькой столовой. Хозяева в белых халатах стоят возле входа — ждут гостей. Тепло нас провожают в зал, где накрыт на всех один круглый стол, в центре которого еще один вращающийся столик. Для всех это в новинку, мне хорошо знакомо. И пошла трапеза. Китайцы ставят пышущие жаром блюда, сбиваемся со счета. Перед каждым тарелочка, китайские палочки и нашенская вилка. Крутнул столик, положил, что приглянулось, на свою тарелку. Все вкусно — язык проглотишь.

— Во дают! — не удержался от восторга Александр Сидоренко. — Вот это меню!

— Они умеют, — сказал я. — Разнообразнее китайской в мире нет кухни.

Судак еще раскален, а его ставят на стол и поливают соусом. Соус кипит. Скоро от большой рыбины не остается и ребрышка.

Из крохотных рюмочек в пять – пятнадцать граммов пьем под «кондей» (до дна) превосходные китайские вина и более крепкие напитки. Захотелось песен. И мы запели уже знакомую всем «Москва – Пекин». Да, какое это счастье, что после многолетнего умопомешательства народы наших стран снова стали сближаться. Для меня, не бывшего в годы «культурной революции» в Китае, с тех давних лет, кажется, ничто не изменилось. Как и прежде — дружелюбие, уважение. А откуда тогда в этих добрых и работящих людях была злость и даже ненависть к нам — советским людям, «суленам»?

Но что я так, я же еще не видел Китай. За столом пивной — одно дело, а как на улицах, как на заводах? Может, там не встретят такими улыбками?

 

3

 

Начинался субботний день. Еще раным-рано, а улицы Харбина — сплошные живые потоки автомашин, велосипедистов. Люди спешат на работу. Тысячи людей.

— Как это они едут в такой тесноте, обгоняя машины, пересекая черту улицы? — удивлялся Александр Сидоренко.

— Они умеют.

Да, такого движения на дорогах нет ни в одной стране мира. Китайцы пешком не ходят — все на велосипедах. Велосипеды на дорогах, тысячи их на стоянках. Легковых автомашин мало.

Семь дней мы провели в Китае. Семь дней удивления в бесчисленных магазинах, забитых самыми разными товарами, лавочках, на базарах таких многолюдных, что наша новосибирская барахолка, по сравнению с ними, никуда не годится. Были на заводах, в школах, садах и парках, в редакциях газет на скоростном лифте поднимались на 150-метровую телебашню города Дацина, беседовали с гостеприимными журналистами города Цицикара.

И всюду я видел совершенно новый, совершенно непохожий на виденный в первые годы народной власти Китай. Из темно-синего он превратился в цветущий. Редко-редко встретишь мрачную одежду. Китайские модницы в пышных декольтированных платьях с модными прическами, элегантно одетые юноши, женщины, пожилые мужчины. Вообще-то о китаянке трудно с наскоку сказать, сколько ей лет. Они все милые, молодые. В ресторане Цицикара мы с Александром Сидоренко танцевали что-то под вид рок-н-ролла с двумя смазливыми барышнями, которым от силы можно было дать лет двадцать – двадцать пять. Мы намеревались затанцевать их «до упада», но не получилось. А потом Андрей сказал:

— Эти сильные еще, им только по пятьдесят лет.

Попробуй разгадай эти китайские загадки, которые здесь на каждом шагу.

Барабанным боем встретили нас сотни юных барабанщиц в белых национальных костюмах, с красными лентами через плечо и перехваченными такими же лентами косичками. Но это был не барабанный шум, это звучала музыка, послушать которую сбежались сотни китайцев, прильнув к ограде школы, на плацу которой юные барабанщицы – ученицы этой школы, устроили встречу русским. И в этой же школе, в компьютерном классе, мы видели ребятишек семи-восьми лет, которые ловко управлялись со сложной техникой. А затем, оставив компьютеры, они взяли в руки разные музыкальные инструменты и очаровали нас мелодиями китайских и наших, советских песен.

На одном из гигантов тяжелого машиностроения, который в свое время был построен с помощью Советского Союза, как и еще 255 крупных предприятий в Китае, мы видели станки новосибирского завода «Тяжстанкогидропресс», слышали: «Мы помним и ценим помощь вашей страны». Повторялось это и на других заводах.

Мы попросили Андрея перевести, что изображают эти красивые иероглифы над столом в кабинете директора завода? Он перевел: «Думать как хозяин, говорить как хозяин, работать как хозяин».

На металлургическом заводе, выпускающем прокатное, сталепрокатное и  горное оборудование, а всего 156 видов продукции, занято 18 тысяч рабочих. Не завод, а городок, утопающий в клумбах цветов и зеленых насаждений. Здесь крупный партийный комитет, большую роль играет профсоюз, который в основном занимается социальными вопросами. При заводе есть столовые, где за обед платят всего один юань, больница, санаторий.

Заместитель главного инженера Хэ Ши-жун разговаривает на русском. Он сказал: «Все рабочие верят партии и вместе с нею преодолевают трудности. Мы очень ценим дружбу с Советским Союзом, искренне желаем, чтобы она развивалась».

— Откуда вы так неплохо знаете русский?

Хэ Ши-жун разулыбался во весь рот, как это умеют делать только китайцы и японцы, ответил:

— Я был в Советском Союзе. В 1958 году окончил Уральский политехнический институт. Я многое там узнал. Марксизм-ленинизм — наше главное руководство в строительстве, в работе, в жизни.

Почти на каждом шагу мы имели право удивляться, я тем более, потому что видел эту страну голодную и раздетую, мог сравнить то, что было, с тем, что стало. И чувство великого стыда за себя, за свое Отечество тяжелой гирей давило на сердце. Как получилось так, что отсталый Китай не только догнал догонявших Америку русских, но и, перегнав ее, далеко оставил позади себя, как в экономическом, так и в духовном развитии? Неужели мы такие профаны, что же нам-то мешало? Сегодня субботний день, а все работают. Неплохо живут по сравнению с нами, а работают. Мы же при своей скудости отдыхаем два дня в неделю, а половину мая, считай, и вовсе не работали — сплошные праздники.

Видимо, китайцы потому преуспевают, что еще только раннее утро, а они в поле. Уже поздний вечер, а они все еще в поле. Китайским крестьянам дали землю по два-три гектара. На них на каждом квадратном метре что-то растет. Не поля, а заросли кукурузы, гаоляна, чумизы. Нашим фермерам тоже дали землю, многие нахватали чересчур. И там, только в Новосибирской области, на сотнях тысяч гектаров тоже заросли, только не добрых злаков, а неведомо откуда взявшихся буйных сорняков.

Вот город Дацин с миллионом жителей. Когда мы ехали сюда, к нефтяникам, думалось, что увидим наши загрязненные Кемерово или Новокузнецк. Там же 18 тысяч скважин! А увидели город-сад. Куда не глянешь — всюду нефтяные насосы-качалки. Они возле гостиниц, возле магазинов, между жилыми домами. Огорожены двумя оградами: одна из тонкой металлической сетки, вторая — из цветочных клумб. В этом городе крупнейший в стране нефтехимический комбинат. Но здесь не пахнет газом, не воняет нефтью! Вот что удивительно. Как же мы-то, даже в Новосибирске — просторном городе, смогли так загрязниться и запаршиветь своими не такими уж вредоносными заводами?

Утром, когда вот-вот из-за горизонта покажется солнце, происходит диво-дивное: улицы заполняют китайцы и китаянки, взрослые и дети. Под ритмичную музыку начинается физическая зарядка. Тысячи людей в спортивных костюмах. И так каждое утро. И каждый вечер, на тех же улицах, в двориках под ту же музыку — танцы, где дамам от пяти до восьмидесяти. И с удивлением, непониманием они нас спрашивали:

— Почему у вас пятидневная рабочая неделя, когда столько дел?

Нам стыдно было отвечать.

Я удивлялся неожидаемому. Так хотелось посмотреть на Аньдун. Пожалуй, не узнал бы я боевой город. Но в нашем маршруте Аньдуна не значилось.

 

4

 

Но зато мы посетили деревню, если так можно назвать пригородную Сансин. Она всего в десяти километрах от центра, почти сразу за городскими многоэтажками. Она является центром харбинской компании «Новая звезда». Молодой совсем человек — директор Дао-Чан познакомил с работой своего хозяйства, совершенно непохожего на наши колхозы и совхозы. Хозяйства, окружающие Новосибирск, в основном производят то, что в первую очередь надо близкому городу, это овощи, картофель, молоко, мясо, яйца, плоды и ягоды. И кажется, что все правильно. Зачем, например, одному из сельских предприятий изготавливать бороны, когда рядом гигант машиностроения «Сибсельмаш»?

В самом Харбине достаточно промышленных предприятий самого разного направления. Но, тем не менее, Сансин занимается всем. Здесь как-то смешно для наших масштабов, всего 400 гектаров земли. На этих гектарах выращивают овощи, в том числе, на 4-5 гектарах — в теплицах незначительное количество зерновых и кормовых культур, в основном кукурузы.

Всего в Сансине 390 семей, а жителей 2100 человек, каждый из которых за год производит продукции на 40,2 тысячи юаней. Как ни напрягайся, с 400 гектаров такого дохода не получишь.

Непосредственно сельское хозяйство дает всего 20 процентов дохода. Остальные 80 процентов приносят так называемые промышленные предприятия. Назвать их действительно такими трудно.

Мы заходим в небольшое продолговатое помещение, расположенное прямо во дворе правления «Новой звезды». В нем установлены металлические стеллажи, возле каждого стоит женщина в костюме электросварщика с темными очками на глазах. Они вначале из заготовок оцинкованной проводки сваривают отдельные детали, а далее формируют уже целые клетки и секции для промышленного содержания куриц-несушек.

Вот другой цех — помещение еще меньше, а вонь здесь, несмотря на мощную вентиляцию, — не продохнуть. Это, так называемый, пластмассовый завод, созданный совместно с одним из предприятий Гонконга. Перерабатывает он отбросы из полиэтилена. Получаются довольно симпатичные каски для шахтеров, маски электросварщиков, одежда, защищающая человека от ядовитых кислот и масел, костюмы для защиты от воды. Вот и все. Однако крохотный коллектив довел свои изделия до совершенства, что, казалось, невозможным в таких примитивных условиях.  Тридцать процентов выпускаемой продукции идет на удовлетворение потребностей своей провинции и других регионов Китая, а 70 процентов — на экспорт.

И хотя маловато земельных гектаров, в город поступает очень много овощей. Здесь работают не все вместе, а каждый на своих трех гектарах. Кто может, а это владельцы транспорта, везет свою продукцию в город сам. У кого такой возможности нет — сдает ее на месте компании за хорошую плату.

Теплицы куда скромнее наших. Простые, пленочные, занимающие по две-три сотки, а не как у нас в агрофирме «Иня» — 46 гектаров под стеклом. Но в теплицах этих такие огурцы и помидоры, так их густо, что подобного в «Ине» и не видывали. Да что там говорить, китайские крестьяне умеют работать. И не только умеют, они стараются. И сорок лет назад, и в это посещение Китая довелось увидеть много больших и крохотных полосок овощей, картофеля, фасоли, кукурузы, гаоляна, чумизы, риса. Но ни единого раза не приходилось видеть в этих посевах сорняков — настоящего бича наших земледельцев. Редко где, очень редко на делянках попадаются тракторы с какими-то прицепными орудиями. В основном, в поле — согнувшийся над мотыгой человек. Кстати, в той же «Новой звезде» крестьянин, работающий в поле, и тот, кто готовит клетки для птицеводства, получают примерно одинаковую зарплату — 170-180 юаней в месяц. Скажу, что ведущие журналисты харбинских газет и телевидения получают примерно столько же. Вообще, большой вилки в оплате труда людей разных профессий и специальностей в Китае нет. Разве только город нефтяников и химиков Дацин перещеголял всех, оплата энергободытчиков — до 250 юаней в месяц.

Поэтому не приходится удивляться, что улицы Харбина, других городов буквально завалены дынями и арбузами, горами фасоли и огурцов, помидорами и картофелем, капустой всех сортов и баклажанами…

 

5

 

Вслед за нашей критикой культа личности Сталина, вначале вызвавшей у китайцев недоумение, началась критика Мао Дзэ-дуна. Поначалу она велась «шепотом», а после смерти Великого кормчего — уже в открытую и беспощадно.

В Союзе низвергались с пьедесталов скульптуры гения человечества — Сталина, которые в силу величайшего нашего идолопоклонства были не то, что в каждом городе и селе, но на каждом перекрестке, в каждом школьном дворе, а бюсты Сталина были основным украшением не только залов заседаний, клубов и всевозможных служебных помещений, но даже самый маленький начальник не мог себе позволить, чтобы не было такого в его кабинете, в крайнем случае — большого портрета на стене. Да, мы где-то давно потеряли всякое чувство меры. Всегда кидаемся из крайности в крайность. Было много, а теперь днем с огнем ни одного не отыщешь. Вроде не было у нас Сталина, не было наших скромных и великих побед, одержанных при нем народами СССР! Мы что, этим хотим вытравить из людской памяти все, что было? Плохое оно или хорошее, но это наше, это мое и твое, всего народа!

Памятники — они так просто не возводятся. Ими на всех континентах нашей планеты отмечены, как вехами, этапы движения и развития человечества. Памятники — достояние всего народа, всего человечества. И сегодня их возводить, а завтра сбрасывать с пьедесталов — не очень благородное дело.

Приравниваясь к своему отечеству, я думал, что и в Китае не осталось ни одного изображения раскритикованного в пух и прах Великого кормчего. И как же я удивился, когда при первом нашем посещении находящегося рядом с Харбином металлургического завода перед входом в главный корпус нас встретил десятисаженный, во весь свой рост, бронзовый Мао Дзэ-дун. А потом, на городской площади огромнейший, как-то неумело слепленный Мао. И во многих школах, на промышленных предприятиях мы видели совсем безыскусные изображения Мао Дзэ-дуна.

— А у нас Сталина сейчас не увидишь, — сказал я Андрею. — Вы критикуете Мао, а его памятники украшают город. Почему так?

Андрею, вероятно, не единожды задавали такой вопрос, и ответ у него был готов:

— Да, Мао ошибался, за это мы его критикуем, исправляем допущенные им ошибки. Но при чем здесь памятники? Что было, то было — этого перечеркнуть нельзя. Мао сделал для нашего народа много хорошего. Мы его уважаем. Да и вообще разрушать памятники, как это делается у вас, — это варварство!

В то время, когда между нашими странами были напряженные отношения, я никакой информацией не располагал, что разрушены памятники русским воинам, покоящимся в китайской земле. Но было много примеров в Германии, Польше, даже прибалтийских республиках, где разрушались надгробья, осквернялись памятники павшим героям.

Может, и в помине нет того креста на братской могиле под Аньдуном? Может, нет уже танка на пьедестале в городе Мукдене? Тяжкие и горькие были это думы.

В Корее — совсем другое дело. Газеты сообщали, что там памятники русским воинам — неприкосновенная святыня. Я читал, что на пхеньянской горе Моранбон, где высится памятник советским воинам, павшим за освобождение Кореи в 1945 году, у его подножия всегда живые цветы. Побывавший в Корее по приглашению Ким Ир Сена мой земляк, живший в Доволенском районе Новичихин, которого я не раз навещал дома, сказал, что памятник стоит, что сам, мол, возложил возле него цветы.

Вообще, Новичихин — удивительный человек, о котором многие годы никто ничего не знал. Просто живет в деревне безрукий инвалид — вот и все. А руку свою офицер Советской Армии Новичихин потерял, спасая Ким Ир Сена. Он же, на свои личные деньги, издал в Новосибирске книгу о Ким Ир Сене.

— Ну как там изменилась Корея? — спрашивал я Новичихина.

— Я там с сорок пятого не был. Пустая земля была, растерзанная и разрушенная.

— А я видел Корею, — сказал я в свою очередь, — когда там не оставалось ни одного жилого дома после бомбежек фугасами и напалмом американцев.

— Сейчас от той поры следов не осталось. Похорошела Корея, я просто её не узнавал. Показывали мне и памятники советским воинам, китайским добровольцам. Корея всех своих освободителей помнит, — сказал Новичихин.

Значит, и на горе Моранбон на единожды виденном мною памятнике советским освободителям сохранилась надпись золотом: «Кровью, пролитой советскими воинами при освобождении Кореи, еще более укрепились узы дружбы между корейским и советским народами». Весомые слова!

И вот в один из дней нашего пребывания в Харбине, хотя об этом никто и не просил, а может, боялся попросить, чтобы не разочаровываться в гостеприимстве, нас повели на одну из площадей города, где в тихом зеленом сквере вознесся в небо штыкоподобный обелиск. Высоко над землей, словно показывая всем проходящим по улицам, два воина-богатыря в советской военной форме держат руками наш орден Победы, украшенный цветными камнями.

Большая площадка вокруг обелиска из мраморных тумб с выпуклыми пятиконечными звездами, связанных одна с другой чуть провисшими цепями. Красными звездами расписано подножие монумента, а на жертвенной плите — живые цветы. Нет, не сегодня, пораньше, чтобы показать нам, положили эти цветы. Здесь рядом со свежими букетами лежат уже начинающие вянуть и совсем увядшие.

На обелиске множество китайских иероглифов. Но есть и русские слова. Вот они: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость Китая, Союза Советских Социалистических республик». И дата — 3 сентября 1945 года.

Спасибо вам за это, жители Поднебесной! Мы тоже положили к обелиску букеты цветов и вместе с китайскими товарищами скорбно постояли возле обелиска.

 

6

 

Да, не сбылась моя мечта, хотя и теплилась надежда побывать в Аньдуне. Когда китайские товарищи узнали, что я воевал, они согласны были съездить со мной в Аньдун. Но это путало весь план нашей группы, да и не близко это было — больше тысячи километров.

Одним словом, такая поездка, к нашему общему сожалению, не состоялась. А дни быстро пролетали, я уже и потерял надежду, что встречусь хоть с кем-то из китайских добровольцев. Многие из бывших знакомых погибли на фронте, адресов других я не знал.

Но, видимо, потому, что я сильно желал, чудо произошло. И совсем обычным образом.

В Цицикаре, как и во всех городах, мы посещали парки, людные места. Но здесь каким-то образом оказались на набережной небольшой по сравнению с нашей Обью реки Нуньцзян. Набережная ухожена: заасфальтированные дорожки, тенистые аллеи и бесчисленные, как и повсюду, торгаши мороженым, фруктами, разными кушаньями и сладостями.

Весь берег утыкан лодками, которые то и дело отчаливают, а другие причаливают к пристани. Виден железнодорожный мост через реку. Вот по нему давней темной ночью прошел тогда секретный эшелон. Где сразу возле моста на запасных путях поезд простоял часа четыре, и мы, как тати, выползали из вагонов, чтобы хоть маленько надышаться свежим воздухом после застоявшегося и терпкого в закупоренном вагоне. Кто-то первым услышал название города от какого-то командира и название это «Цицикар» передавалось из уст в уста. Но где этот город, что он из себя представляет — никто понятия не имел. Зато теперь я его знаю.

По китайским меркам — средний город, по нашим — мегаполис с населением более шести миллионов человек. Когда мы были в Цицикаре, его жители готовились отметить (с 12 августа по 12 сентября) трехсотую годовщину со дня его основания. Город окружен равнинными полями, где только пахотной земли 1,6 миллиона гектаров, или 24 миллиона му. Развитая промышленность и сельское хозяйство дают продукции на 14 миллиардов юаней в год. Вот какой он, Цицикар.

Так вот, о реке Нуньцзян. Мы с Александром Сидоренко не могли понять довольно долго как китайцы управляются на своих дорогах. Это вообще не поддавалось никакой логике. Как, к примеру, можно поворачивать направо и налево из любого ряда, пересекать ее в любом удобном для водителя месте? И это при сплошной лавине автомашин и велосипедистов. Вот впереди несущийся водитель вытянул в окно руку и мгновенно замирает движение, все его пропускают. Вон «Тойота» пошла поперек дороги, не обращая внимания на жирную разделительную полосу, и, вот что странно, все останавливаются, пропускают «нарушителя».

— У нас бы столько крика было, столько шума, полный бы багажник матюгов увез этот водитель, — говорил Александр Сидоренко, — а эти улыбаются!

Но дорога есть дорога. А что творилось на этой небольшой реке Нуньцзян! Порой на ней не было видно воды от бесчисленных лодок, маленьких катеров, барж, буксиров, разных джонок с матерчатыми и даже бамбуковыми навесами. И вот смотришь, а по реке на предельной скорости несется катер на подводных крыльях. Перед ним, вокруг него снуют лодки, моторки, джонки. И ни одного столкновения, ни одной задержки на этой перенасыщенной судами и суденышками реке. Ее можно сравнить со всем Китаем, который не знает многодневных праздников и двух выходных.

Вечером нас пригласили в мэрию города на встречу со здешними правителями (в каждом городе, каждой провинции есть свое правительство, что-то вроде наших мэрий).

В просторном зале усаживаемся на кушетки, закрытые белыми чехлами диваны, перед нами чашечки с традиционным китайским чаем, без которого не проходила ни одна встреча, ни одна беседа.

Заместитель мэра города Лин Чан, как его представил переводчик, невысокий, уже пожилой, поджарый человек в строгой полувоенной форме поднялся из-за столика, сцепив перед грудью руки и потрясая ими, поклонился нам, не переставая улыбаться, потом присел и стал рассказывать о своем городе с трехвековыми традициями. Он знал, перед кем выступал, а потому больше говорил о том, как местные власти проводят через средства массовой информации линию партии на перестройку экономики. Журналисты должны честно рассказывать о том, что необходимо народным массам, о требованиях этих масс. В городе выходят две крупные газеты, 12 заводских газет, есть свое телевидение, радио.

А потом мы стали задавать вопросы. Заместитель мэра отвечал.

Кто-то из наших, кажется Александр Сидоренко, спросил, легко ли грешнику пройти через игольное ушко — простому человеку добиться карьеры и как, собственно, он сам дошел до такого поста?

Лин Чан улыбнулся, снова всем поклонился и, глядя на меня, сказал:

— Я, как и товарищ Опарин, в шестнадцать лет вступил в ряды китайской народной армии и добровольцем пошел на корейский фронт…

Он долго рассказывал о том, как китайские добровольцы сражались за свободу корейского народа, как переносили тяготы и невзгоды...

Да, китайские добровольцы воевали достойно. Сотни тысяч юношей и девушек по зову собственного сердца, а не только по приказу командования, шли на фронт и умирали за вольность соседнего народа. При этом за всю войну не зарегистрировано ни одного случая дезертирства китайских добровольцев. Редкая армия мира может поставить себе в заслугу такое.

После официальной части я улучил момент и подошел к Лин Чану. Он пожал мне руку, потрогал сверкавший на лацкане моего пиджака знак „Воину-интернационалисту“ и сказал:

— Мы помним помощь Советской Армии, о которой, к сожалению, сегодняшний мир не знает. О том, что воевали американцы — знает весь мир, а что отстаивать свободу корейскому народу помогали русские — никто не знает. Это несправедливо.

Ли Чан поинтересовался, как мы живем, рассказал о своей судьбе. В одном подразделении с ним служила юная китайская санитарка. В одном из боев Лин Чан был тяжело ранен. Санитарка вынесла его в укрытие, оказала необходимую помощь и переправила в госпиталь, который обслуживали болгары.

— А потом она стала моей женой, — улыбнулся Лин Чан.

После окончания войны в Корее он учился в институте, работал на производстве, и как одного из практических работников его избрали в мэрию. Я спросил:

— Не приходилось ли вам быть в Аньдуне?

— Как же — целых два раза. Это в 1952 году, когда наша часть переходила границу через реку Ялуцзян. Нас много туда шло. А затем еще раз, когда мы возвращались с победой.

— Тогда для вас устраивали митинг на привокзальной площади Аньдуня?

— Да, так было. А вам откуда это известно?

— Я был на тех митингах. Наша дивизия стояла в Аньдуне и Сингисю, охраняла мост и аэродромы.

Мы помолчали, видимо, и Лин Чан вспоминал далекое. Потом сказал:

— Может, видели меня. Я видел там русских. Их нельзя спутать с другими нациями. Спасибо за помощь! Китайский народ это помнит. Корейский народ — помнит. Для нас, китайцев, Аньдун — геройский город, он был на передовой. Нет такого человека, кто бы не хотел побывать в Аньдуне. Это как ваш Брест.

Это была одна из последних встреч с китайскими товарищами. Но для меня она была важнее всех других. Мне повезло увидеть человека, который добровольно шел умирать за чужую землю, за свободу другого народа, но победил и остался жив.

— Мы никогда не забудем о помощи русских, — сказал мне Лин Чан. — Спасибо, товарищ Опарин! О хорошем люди всегда помнят хорошее.

Двадцать пятого июля 1991 года наша журналистская компания возвратилась в родной Новосибирск. Разыскав все оставшиеся дневниковые записи, а прошло почти сорок лет, за которые я пять раз менял место жительства, переезжая из одного района области в другой, так что кое-что и затерялось, я приступил к описанию того, что было.

Февраль 1994 года

 

ВМЕСТО СПРАВКИ

 

Была великая страна — СССР. И вот она распалась на несколько самостоятельных государств, входящих некогда в „союз нерушимый республик свободных“. И освободившись, республики стали воевать одна с другой, да и внутри „бывших“ началась и все расширяется клановая резня неугодных.

Все мы как бы сдурели, совсем обезумели. Я помню, как на Корейской войне русский и украинец, белорус и казах, литовец и армянин стояли плечом к плечу вместе с корейскими солдатами и китайскими добровольцами, защищая свободу и независимость Кореи. Сейчас эти люди воюют друг с другом.

Каждый народ планеты Земля считает свою историю священной, гордится своей историей. Мы же, ополоумевшие, перемалываем свою историю, все ставим с ног на голову и делаем это или в угоду кому-то из „рыцарей на час“, или так, как нам лично выгодно. Что такое исторические факты? Их можно перетасовать как колоду карт.

И вот о забытой, неведомой для народа войне в Корее в других странах, где побывали наши солдаты и офицеры, пишут и рассказывают в том свете, в котором опять же выгодно пишущему. Больше всего, чтобы очернить наше коммунистическое прошлое. Но ведь, каким бы чумным или коричневым оно, прошлое, не было — это наша история. И перекладывать сегодня когда-то уложенные камни — дело позорное, ненужное и бесполезное, так как сама жизнь, пройдет время, снова расставит все на свои места. История не терпит фальсификации.

Наши люди, которые направлялись в Афганистан, Корею, Анголу, Вьетнам, Египет, Эфиопию, шли туда с чистой совестью, выполняя воинскую присягу. Но, чтобы быть сегодня „модным“, некоторые отыскивают самые грязные, самые мерзостные фактики и преподносят их за главное.

С немалой досадой и удивлением читаю в августовском номере „Огонька“ за 1991 год откровения бывшего воина-интернационалиста, то бишь переводчика в Анголе, С.Бобкова и диву даюсь не тому, что среди наших военных советников в Анголе в основном были пьяницы и дебоширы, стяжатели и спекулянты, хотя во всей статье нет ни одного конкретного примера, ни одной фамилии, а тому, с какой „храбростью“ оплевывается наша Советская Армия, спасшая мир от фашизма. Дескать, наше верховенство хотело построить в Анголе национальные вооруженные силы по нашему „образу и подобию“, и через двадцать строк опять о том же: „По образу и подобию непобедимой и легендарной“, и далее: „Все это было присуще в разные годы главным военным советникам, представлявшим в Анголе честь и достоинство непобедимой и легендарной“. И снова: „Я направился в ГУК (Главное управление кадров Советской армии)с твердым намерением увольняться из рядов непобедимой и легендарной. Служить в этой армии мне больше не хотелось“. И заканчивается данная публикация опять словами: „Прощая, непобедимая и легендарная“.

Мы, солдаты, бывшие в Корее, знали эту песню, пели ее:

Непобедимая и легендарная,

В боях познавшая радость побед,

Тебе любимая, родная Армия...

Последних слов автор не помнил, а может, специально их опустил.

И опять же „Огонек“, только уже в январском номере за 1993 год, публикует „репортаж из прошлого, которое всегда готово нас принять“ Нины Чугуновой „Корейское мое счастье“.

Ничего светлого не увидела она в Корее, а только показуху и монументы Ким Ир Сена, я уже не говорю, чтобы где-то хотя бы краешком, единым словом, о советских воинах. Этого ей не поручили. Нам мало очернить свое, в сумасшествии мы сделали это, и теперь продолжаем чернить другие страны. Но кто позволил? По какому праву?

Есть, конечно, порядочные публикации, рассказы честных людей, которые способны отличать зерна от плевел. Не откажешь в объективности „Комсомольской правде“, которая в №132 от 9 июня 1990 года сообщает: „Она (Корейская война) началась сорок лет назад, вспыхнув из-за вооруженных конфликтов между Северной и Южной Кореей на 38-й параллели. Длилась эта война три года. Начиналась она как гражданская — между различными силами одной страны. Но США обвинили КНДР в агрессии против Юга и вмешались в конфликт. По приказу Трумэна на полуостров были посланы сухопутные войска, американские ВВС начали бомбардировку Северной Кореи. В условиях интервенции наша страна помогала Корейской народной армии и китайским добровольцам, пришедшим соседям на помощь вооружением, боеприпасами, горючим, медикаментами и продовольствием. Война давно закончилась, но завеса секретности долгие годы не позволяла сказать о большем“.

Да, до сих пор об этом практически ничего не сказано. Нам, участникам этой войны, известно, что многие наши летчики, выполнявших боевое задание, до сих пор числятся в списках пропавших без вести, никому не известно, что с ними случилось. Да их по-настоящему никто и не искал. Да и как можно искать, делать запросы в США, Южную Корею о том, нет ли исчезнувших в тех странах? Это невозможно — мы же в Корее „не воевали“. А если и воевали, то, что мы действительно советские люди, доказать трудно, потому что ни при одном воине не было каких-либо документов, разве что наколки на отдельных частях тела на русском языке. Но это несерьезно, это не документ.

Другое дело — американские летчики, солдаты. В полевом уставе армии США в главе „Поведение на допросе“ рекомендуется пленному сообщить свои подлинные имя, звание, личный номер и дату рождения. Видимо, так и поступил капрал Роналд Ван Виз, пропавший без вести в Корее 30 ноября 1952 года, и которого потом видели в Красноярском крае („Независимая газета“ №36 от 22 февраля 1992 года). Американцы нашли и свой экипаж самолета Б-29, сбитого в корейской войне 13 июня 1953 года (13 человек).

Понятно, они многих не нашли. В Корейской войне только американцы потеряли убитыми и ранеными больше 400 тысяч солдат и офицеров. Это в 2,3 раза больше, чем в битвах на Тихоокеанском театре военных действий во время Второй мировой войны. Только пропавшими без вести в Корее США потеряли 8177 военнослужащих, а о 954 военнослужащих известно, что они попали в плен, домой ни один из них не вернулся ни живым, ни мертвым.

Сколько пленных наших, сколько пропало без вести — сорокалетнее белое пятно.

Но дезертиров с корейского театра военных действий не было. Корейцы и китайцы дрались мужественно. Бесстрашные китайские добровольцы презирали смерть, гибли тысячами. Называемый во всем мире „корейский конфликт“ не является таковым для самих корейцев. В Корее „конфликт“ называется Отечественной войной корейского народа 1950—1953 годов».

Корейцы стояли насмерть за свою свободу и независимость. «Стоять насмерть» 29 июля 1950 года приказал американским наземным силам в Корее генерал-лейтенант Уокер, о чем сообщала газета «Красный флот» 9 августа 1950 года. Но американские солдаты не очень-то хотели умирать и устоять не могли, они стали откатываться на юг. Бойцы корейской народной армии отбросили американские части и освободили город Кымчхонь (Кинсен) — важный стратегический центр американо-лисынмановской обороны. Как сообщала в то время американская печать, среди американских войск на южнокорейском фронте началось моральное разложение. Командование вынуждено было создавать так называемые отряды прикрытия, чтобы расправляться с отступающими частями. Было убито несколько военнослужащих. Против взбунтовавшихся, отказывающихся идти на верную смерть солдат направляли специальные воинские части.

У наших советских войск таких проблем не было: мы знали, что выполняем свой священный интернациональный долг.

К сожалению, мои коллеги-журналисты, возжелавшие стать историками Корейской войны, выискивают «жареное» там, где им и не пахло. Советник по делам печати и информации посольства Корейской Народно-Демократической Республики в Российской Федерации Ли Чер Гван опровергает опубликованную в «Известиях» 28 декабря 1992 года статью В.Скосырева, утверждающего, что якобы имеются в Корее американские военнопленные, есть такие и в Китае: «В нашей стране нет ни одного живого американского военнопленного... То, что Китай не репатриировал американских военнопленных и содержал в Маньчжурии лагеря для них, не имеет под собой никакого основания».

Много всякого наворочено вокруг Корейской войны. В газете «Известия» от 9 марта 1991 года историк Николай Орлов-Рюмин в информации «Война в Корее: кто же её все-таки начал?» убежденно пишет: «Войну 1950—1953 гг. между Севером и Югом подготовил и развязал Советский Союз. Её персональные виновники — «вождь всех времен и народов» Сталин и его «верный ученик» Ким Ир Сен. Маоистский Китай тогда сам перебивался на нашу «бескорыстную помощь» и в расходах на эту кровавую авантюру почти не участвовал». Есть вот и такие проницательные выводы, хотя ни одного конкретного факта или документа автор не приводит. Да, видимо, и не в его это интересах, когда поставлена цель не разобраться в происшедшем, а под надоевшую дуду мифотворчества еще посильнее измазать грязью наше прошлое.

И я просто обрадовался, когда в той же газете, только в №146 от 21 июня 1991 года в небольшой заметке «Не надо подменять историю мифотворчеством» автор, доцент Томского государственного университета С.В.Вольфсон, переживает, что в последнее время в нашей прессе были опубликованы устные свидетельства, в которых утверждается, что инициатива начала военных действий принадлежала Северной Корее, непосредственно Ким Ир Сену, добившемуся согласия на это со стороны Сталина. И, что странно, доказательств, что войну между Севером и Югом «подготовил и развязал Советский Союз», нет. Пользуясь подобным принципом, можно сказать все, что угодно обо всем. Хотя ученый и признает, что СССР и США, главные участники «холодной войны», несут свою ответственность за раскол Кореи. Корейский народ этого раскола не признавал. Конституционные акты как Северной, так и Южной Кореи утверждали принцип единства корейской нации, раздавались призывы к объединению, в том числе и при помощи военной силы.

«Так что с точки зрения международного права, — пишет С.В.Вольфсон, — это был внутренний конфликт, а не война одного государства против другого. Что касается КНР, то надо знать, что китайская дипломатия, и прежде всего Джоу Эньлай, пытались убедить государственных деятелей США не продвигать войска к границам Северо-Восточного Китая. Нетрудно себе представить, как поступили бы американцы, если бы военные действия, которые велись в Мексике, приблизились к границам США».

«Я думаю, — продолжает С.В.Вольфсон, — граничит с прямой провокацией стремление наклеить на КНР ярлык «подлинного агрессора». Даже американские авторы и именно они, — более двух десятилетий в своих работах стремятся понять и объективно объяснить действия китайской стороны».

Да, о желании объединиться с Южной Кореей я слышал сам из уст корейских гражданских и военных северных корейцев. Это было обычным человеческим желанием, которое испытали и немцы, разделенные стеной. В Северной Корее жили люди, родственники которых находились в Южной Корее, и наоборот. Их насильно разъединили. И если вчера было нам, русским, трудно было понять, что это такое, то сегодня этого мы вкусили досыта…

Миллионы наших людей оказались отрезанными друг от друга, переносят множество трудностей и хлопот только ради того, чтобы встретиться со своими родственниками, оказавшимися по иронии судьбы в «ближнем зарубежье». Разве не святое желание этих людей — снова объединиться, ликвидировать все вновь созданные амбициозными правителями пограничные кордоны?

О войне в Корее, не знаю, как у нас, а в США был подготовлен аналитический доклад, как и по войне во Вьетнаме. По Вьетнаму он опубликован, по войне в Корее остается засекреченным.

А любителей ставить историю с ног на голову, фальсифицирующих историю антиисторическими мифами, пора бы призвать к ответственности.

Но, как бы там ни было, справедливая это война или нет, советские воины помогали корейскому народу — этот факт из истории не вычеркнуть. И русский, советский солдат, посланный туда Родиной, честно выполнил свой интернациональный долг, помог приблизить мир на корейской земле.

13 февраля 1994 года.

Комментарии закрыты.